Приглашаем посетить сайт
Кантемир (kantemir.lit-info.ru)

Мемуары С. А. Понятовского (в сокращении)
Часть третья

От автора
Часть: 1 2 3 4

Часть третья

— Ни единой,— ответил он.

В таком случае вам лучше всего отправиться немедленно домой, не проявляя ни страха, ни тревоги. Терпимость нынешнего режима и все, что мне известно о действиях канцлера и великой княгини, дают основание предположить, что после первого всплеска дело может закончиться значительно менее трагически, чем вы думаете. А вот если вы попытаетесь спрятаться... Одно это, как только вас отыщут и схватят, усложнит вашу судьбу.

После длительных уговоров и попыток ободрить Бернарди мне удалось заставить его решиться последовать моему совету. Мало было в моей жизни сцен, взволновавших меня более глубоко. Помимо того, что Бернарди оказал мне множество услуг, это был человек глубоко порядочный и очень приятный.

Его заключение было мягким, через несколько недель его совсем уже было решили выпустить, но тут один инцидент, усугубивший вину Бестужева, повлиял на его судьбу. Бернарди выслали в Казань, назначив ему несколько сот рублей пособия; там он и скончался. Его жена и дети получали в Венеции пособие от меня.

После многочисленных наветов разного рода, организованных врагами Бестужева и подготавливавших почву для того, чтобы очернить его в глазах Елизаветы, французский посол Лопиталь[i] взял на себя обязанность прямо сказать императрице, приблизившись к ней на одном из куртагов якобы для того, чтобы сделать комплимент пышности ее убора:

— При вашем дворе, Мадам, есть человек, весьма для вас опасный...

Произнесено это было в высшей степени авторитетно. Перепуганная Елизавета спросила, кто же этот человек? Лопиталь назвал Бестужева и тут же удалился. Удар был нанесен.

Предупрежденный о приближающейся буре, Бестужев просмотрел свои бумаги, сжег все, что считал нужным, и был уверен в собственной неуязвимости. Будучи арестован в прихожей императрицы, он не выказал ни страха, ни гнева и на протяжении нескольких недель казался не только спокойным, но почти веселым - все его речи, его поведение свидетельствовали об этом; он даже угрожал своим врагам отомстить им в будущем.

Видя, что не обнаружено решительно ничего такого, что могло бы указать на государственную измену Бестужева, императрица принялась уже упрекать себя за его слишком поспешный арест. Враги Бестужева трепетали. Но однажды Елизавете взбрело в голову приказать выяснить у своего бывшего канцлера, просил ли он у графа Брюля Синюю ленту Польши для барона Штамбке, министра великого князя по делам Голштинии.

Не знаю, что побудило Бестужева отрицать это... Елизавета вновь и вновь приказывала задавать ему тот же самый вопрос, и Бестужев настаивал на отрицательном ответе и даже выразил готовность поклясться в подлинности своего утверждения.

И вот тогда ему была предъявлена написанная его рукой записка, адресованная его секретарю Канцлеру; в записке Бестужев напоминал секретарю, что именно следовало предпринять по этому делу. Очевидно, клочок бумаги ускользнул от внимания Бестужева, когда он просматривал груду документов, и он был уверен, что записка сожжена. Фальшивая клятва, которую он готов был принести по поводу такой мелочи, полностью развенчала его в глазах Елизаветы, да и сам Бестужев сразу же сменил свой уверенный тон, заметив, что попался.

Поскольку, однако, ничего более серьезного против Бестужева не было, Елизавета довольствовалась тем, что отправила его в ссылку в одно из его имений, неподалеку от Москвы, откуда он был вновь призван уже Екатериной II.

На следующий день после ареста канцлера я был вынужден показаться при дворе: свадьба одной из фрейлин императрицы отмечалась праздником, на котором, согласно этикету, должны были присутствовать все послы. И я услышал, как один из придворных — граф Я. К., он жив еще,— похвалялся тем, что ему не придется теперь платить за бриллиантовую звезду, которую бедняга Бернарди только что для него закончил...

Читатель не будет, быть может, разочарован, найдя здесь описание свадьбы фрейлины этого двора — такой, как то было принято в те времена.

Как только родители невесты и государыня соглашались отдать жениху девушку, жених получал право проводить со своей нареченной долгие дневные часы в столь полном одиночестве, что оставалось только удивляться отсутствию последствий, тем более, что между днем обручения и свадьбой проходило немалое время, случалось — более года.

Накануне дня свадьбы в дом будущего супруга с помпой доставлялось приданое девушки, его там выставляли, и весь город получал возможность разглядывать вещи, словно в лавке. Во время венчания двое родственников-шаферов держали над головами брачующихся деревянные золоченые короны. После венчания церемониймейстеры двора, с их жезлами, украшенными серебром и с орлом наверху, дирижировали несколькими соответствовавшими обряду танцами, предшествуя молодоженам.

Небольшой балдахин, сооруженный на середине стола, за которым подавался свадебный ужин, обозначал место молодой. Супруг должен был взгромоздиться на стол и пересечь его, чтобы усесться рядом, а по пути — сорвать венок из цветов, подвешенный над головой его молодой жены. На свадьбе, где' я присутствовал, супруг забыл исполнить эту часть обряда, венок остался несорванным, и поговаривали, что то же самое случится и с тем цветком, который должен был быть сорван ночью — доказательства того, что это свершилось, предъявлялись государыне на ночной рубашке молодой, уложенной в специальный серебряный ящик.

Немилость, выпавшая на долю Бестужева, так сильно потрясла меня, что несколько недель я был очень серьезно болен. Помимо того, что я был многим обязан этому человеку, его падение рикошетом ударило и по великой княгине. Именно тогда я впервые подвергся атаке страшных головных болей и других недомоганий, терзавших меня впоследствии так регулярно — вплоть до дней, когда я все это пишу.

Моим врачом был Бургав, племянник того Бургава, коего Голландия и наш век нарекли современным Гиппократом. Петербургский Бургав потерял слух и, чтобы общаться с больными, пользовался услугами переводчика, слова которого легко считывал с различных конфигураций его пальцев. Доктор все мгновенно схватывал и сразу же отвечал голосом так точно и с таким умом, что, невзирая на его глухоту, беседовать с ним было приятно. Однажды Бургав нашел у меня на столе трагедии Расина — и хотел отобрать у меня эту книгу, заметив:

— Вокруг вас и так все мрачно, следовало бы читать что-нибудь повеселее.

Хотя Лев Александрович Нарышкин и дал великой княгине повод лишить его с некоторых пор своего доверия, арест Бернарди вынудил ее вновь воспользоваться услугами Нарышкина, чтобы связываться со мной. Уже вскоре доступ к ней вновь стал для меня таким же легким, каким был все последнее время, а наметившееся сближение между нею и императрицей позволяло нам надеяться, что Елизавета одобряет нашу связь. Надежда эта больше даже способствовала моему выздоровлению, чем лекарства Бургава.

И все же поправлялся я так медленно, что после того, как я проехал несколько верст навстречу принцу Карлу Саксонскому, мой друг Ржевуский, сопровождавший принца, едва меня узнал. Впрочем, моцион и весна вскоре окончательно поставили меня на ноги.

Принц Карл, любимый сын Августа III, прибыл в Петербург, надеясь добиться согласия Елизаветы сделать его герцогом Курляндским вместо Бирона, если тот останется в своей ссылке навсегда. Хотя моя семья и я считали подобный проект незаконным, но он и не был еще официально объявлен и единственным якобы поводом путешествия принца было желание просто представиться императрице перед тем, как принять участие в военных действиях в рядах ее армии — так что я счел своим долгом выказать сыну своего патрона самое почтительное внимание.

Принц обладал элегантной внешностью, был ловок в разного рода телесных упражнениях и, несмотря на то, что воспитан он был, в общем, неважно, казался неким чудом рядом с великим князем, который уже вскоре понял всю невыгоду для него подобного сопоставления; недовольство его усиливалось еще и тем, что принц был саксонцем и, следовательно, врагом короля Пруссии.

Все три месяца, что принц оставался в Петербурге, он делил время между часами, проводимыми при дворе, и домашними развлечениями. Особенно любил он фехтование. Много раз стоял он с рапирой в руке против знаменитого шевалье д'Еона[ii], находившегося тогда в Петербурге в качестве атташе при французском посольстве и носившего драгунский мундир. Мне тоже довелось фехтовать с ним, точнее, с ней, хоть я и был далек от того, чтобы заподозрить, к какому полу она в действительности принадлежала — говорили тем не менее, что об этом была осведомлена Елизавета.

Одним из кавалеров свиты принца был молодой граф Эйнзидель, саксонец, соединявший изящество своей фигуры с самыми привлекательными моральными качествами. Резидент Саксонии в Петербурге по имени Прасс, считавший своим долгом относиться ко мне с ревностью и бывший великим фатом, вначале настроил Зйнзиделя против меня, сообщив ему, что моя англомания мешает мне выполнять мою миссию. Вскоре, однако, граф разобрался в истинном положении дел, отдал мне должное,— в том числе и в своих донесениях двору, — и мы очень подружились...

Нас поселили вместе во время поездки с принцем Карлом в Шлиссельбург, где мы хотели взглянуть на канал. Мы обратили внимание на беготню взад и вперед одного из приставленных к принцу придворных лакеев, и спросили его, в чем дело, предварительно одарив его.

Лакей ответил наивно:

— Я страшно озабочен тем, что назначен вице-шпионом на все время этой поездки, поскольку кондитер, наш главный шпион, внезапно заболел...

Этот маленький случай показался мне характерным для атмосферы русского двора того времени и его обычаев. Нет сомнения, что ни принц, ни кто-либо из нас не могли вызвать хоть сколько-нибудь серьезную тревогу, особенно в этом месте и во время поездки, возглавлявшейся графом Иваном Чернышевым. К тому же и группа наша включала вдвое больше русских разных рангов, чем иностранцев. Но Петр I сказал, что надо шпионить — вот и шпионили, в великом и в малом...

Я неоднократно наблюдал в России тех времен, как люди действовали в соответствии с импульсами, оставленными им Петром,— примерно так же, как во времена кардинала Ретца в Испании, в тысячах случаев, поступали не согласно здравому смыслу и обстоятельствам текущего дня, а потому лишь, что так поступали во времена Карла V.

Самым красивым из всех, кто сопровождал принца Карла, был несомненно граф Францишек Ржевуский, тогда — писарь короны, и Елизавета не осталась, казалось, безразличной к его привлекательности; лишь ревность Ивана Шувалова послужила препятствием к зарождавшейся склонности. Между Шуваловым и Ржевуским происходили даже небольшие столкновения; одно из них было способно вызвать и достаточно опасные последствия.

Однажды после обеда, когда мы, несколько поляков и кое-кто из русских, находились у Ивана Шувалова, не кто иной, как я, предложил, на беду, развлечься игрой под названием «секретарь». Согласно ее правилам, каждый, получив, по воле случая, карточку, на которой стояло имя того или иного участника игры, должен был, изменив почерк, написать внизу все, что он считал нужным, в адрес обозначенного на карточке лица.

При чтении вслух результатов первого круга начали с карты, на которой значилось имя хозяина дома; под ним обнаружили следующие слова: «Каждый, кто хорошо его знает, вынужден будет признать, что он не заслуживает дружбы порядочного человека».

Шувалов пришел в ярость и стал исторгать угрозы по адресу предполагаемого автора этого оскорбления, и по бросаемым им взглядам я сразу понял, что подозревает он Ржевуского. Тогда я заметил ему:

— Я не скажу вам, кто написал эти слова, хоть и знаю это, но беру на себя смелость заверить вас, что никто из поляков не сделал этого.

этих слов, сделал это потому, что Шувалов не добился для него милости императрицы, на которую Чернышев рассчитывал, хотя Шувалов был обязан ему за содействие в интриге с одной дамой, возбуждавшей постоянную ревность Елизаветы. Шувалов побаивался Чернышева и всячески старался свести на нет шум, вызванный этой авантюрой, Чернышевым искусно поддерживаемый.

Еще одним членом свиты принца Карла Саксонского был Браницкий[iii], нынешний великий гетман. Тогда он был совсем еще молод, но уже известен по двум кампаниям, проведенным им весьма успешно — волонтером в рядах австрийской армии, в свите этого же самого принца Карла. С первого момента, как он прибыл в Петербург, Браницкий выразил такое горячее желание заслужить мою дружбу и сделал это так своеобразно и таким деликатным образом, что мне пришла в голову мысль еще раз убедиться в его дружбе в связи со странным приключением, о котором пришла пора рассказать.

IV

Поскольку оборот, который приняло дело Бестужева, а также многие другие обстоятельства, возникшие в то время при дворах Петербурга и Варшавы, ставили меня в положение все более и более щекотливое, я стал подумывать о том, что мне стоит, пожалуй, уехать на некоторое время из России, как бы в отпуск, с тем, чтобы возвратиться при более подходящих обстоятельствах.

Это намерение сделало более частыми мои визиты в Ораниенбаум, где располагался тогда молодой двор; да и жил я, в связи с визитом принца Карла, в Петергофе, а оттуда мой путь сокращался на целых две трети.

Переодевания, и вообще все, что было с поездками связано, стали для меня обыденными и удавались мне до поры до времени как нельзя лучше, таким образом, и рискованность такого рода предприятий постепенно ушла из поля моего зрения — настолько, что 6-го июля я отважился отправиться в Ораниенбаум, не согласовав предварительно свой визит с великой княгиней, как я это делал обычно.

Я нанял, как и всегда, маленькую крытую коляску, управляемую русским извозчиком, который меня не знал. На запятках находился тот же скороход, что сопровождал меня и ранее; мы оба были переодеты.

Добравшись ночью (впрочем, в России ночи — и не ночи вовсе) до ораниенбаумского леса, мы, к несчастью, повстречали великого князя и его свиту; все они были наполовину пьяны.

Извозчика спросили, кого он везет. Тот ответил, что понятия не имеет. Скороход сказал, что едет портной.

Нас пропустили, но Елизавета Воронцова, фрейлина великой княгини и любовница великого князя, стала зубоскалить по адресу предполагаемого портного и делала при этом предположения, приведшие князя в столь мрачное настроение, что после того, как я провел с великой княгиней несколько часов, на меня, в нескольких шагах от отдаленного павильона, занимаемого ею под предлогом принимать ванны, неожиданно напали три всадника с саблями наголо. Схватив меня за воротник, они в таком виде доставили меня к великому князю.

Узнав меня, он приказал всадникам следовать за ним. Некоторое время все мы двигались по дороге, ведущей к морю. Я решил, что мне конец... Но на самом берегу мы свернули направо, к другому павильону.

Там великий князь начал с того, что в самых недвусмысленных выражениях спросил меня, спал ли я с его женой.

— Нет,— ответил я. Он:

— Скажите мне лучше правду. Скажите — все еще можно будет уладить. Станете запираться — неважно проведете время.

Я:

— Я не могу сказать вам, что делал то, чего я вовсе не делал...

После этого он удалился в соседнюю комнату, где, вероятно, посоветовался со своими приближенными. Через некоторое время великий князь вернулся и сказал мне:

— Ну, ладно... Поскольку вы не желаете говорить, вы останетесь здесь впредь до новых распоряжений.

И он оставил меня, под охраной часового, в комнате, где не было никого, кроме меня и генерала Брокдорфа.

Мы хранили молчание в течение двух часов, по истечении которых вошел граф Александр Шувалов, кузен фаворита.

То был великий инквизитор, начальник страшного государственного судилища, которое в России называют Тайной канцелярией. Словно желая усилить ужас, внушаемый каждому одним обозначением его ремесла, природа одарила графа подергиванием нервов лица, страшно искажавшим черты и без того уродливой его физиономии всякий раз, как он был чем-нибудь озабочен.

Его появление дало мне понять, что императрица была поставлена в известность. С нерешительным видом Шувалов пробормотал, словно затрудняясь, несколько слов, позволивших мне скорее угадать, чем понять, что он спрашивает меня о том, что же все-таки произошло.

Не вдаваясь в подробности, я сказал ему:

— Надеюсь, граф, вы и сами понимаете, что достоинство вашего двора более, чем что-либо, требует, чтобы все это кончилось, не возбуждая, по возможности, шума — и чтобы вы меня вызволили отсюда как можно скорее.

Он (все еще невнятно, ибо, для вящей приятности, он был еще и заикой):

— Вы правы, и я этим займусь.

Шувалов вышел, и не прошло и часа, как он вернулся и сообщил, что экипаж для меня готов и я имею полную возможность возвратиться в Петергоф.

Экипаж представлял собой скверную маленькую карету, застекленную со всех сторон и более всего напоминавшую фонарь. Сохраняя пародию на инкогнито, я в шесть часов утра, светлого, как день, тащился на двух лошадях по глубокому песку, бесконечно растягивавшему время этого переезда.

Немного не доезжая до Петергофа, я приказал остановиться и оставшуюся часть пути проделал пешком — в моем камзоле и серой шапке, надвинутой глубоко на уши. Меня могли принять за грабителя, и все же моя фигура привлекала меньше внимания любопытных, чем экипаж.

Добравшись до бревенчатого дома, где многие кавалеры из свиты принца Карла размещались в низеньких комнатушках первого этажа, все окна которых были распахнуты, я решил не входить в дверь, дабы не встретить кого-нибудь, а влезть в окно своей комнаты.

Он решил, что перед ним — призрак... Несколько мгновений мы пялились друг на дружку, потом тишина сменилась взрывами хохота. Я сказал ему:

— Не спрашивайте, сударь, откуда я и почему прыгнул в окно. Но, как добрый земляк, дайте мне слово никогда обо всем этом не упоминать.

Он дал мне слово, я ушел к себе и попытался заснуть, но тщетно...

Два дня прошли в жесточайших сомнениях. По выражению лиц я отчетливо видел, что мое приключение всем известно, но никто мне ничего не говорил. Затем великая княгиня нашла способ передать мне записку, из которой я узнал, что она предприняла кое-какие шаги, чтобы установить добрые отношения с любовницей ее мужа.

июня по старому стилю, и июля — по новому), придворный праздник по случаю именин основателя этого места.

В тот же вечер во дворце был бал. Танцуя менуэт с Воронцовой, я сказал ей:

— Вы могли бы осчастливить несколько человек сразу. Она ответила:

— Это уже почти сделано. Приходите в час ночи, вместе со Львом Александровичем, в павильон Монплезир.

Я пожал ей руку и пошел договариваться с Нарышкиным. Он сказал:

— Приходите. Вы найдете меня у великого князя.

И вот тут, поразмыслив немного, я и обратился к Браницкому:

— Хотите рискнуть прогуляться нынче ночью со мной по Нижнему саду? Бог весть, куда эта прогулка нас заведет, но, похоже, все кончится благополучно.

Елизавета Воронцова поджидала нас в двадцати шагах от павильона. Она шепнула мне:

— Придется немножко подождать... С великим князем там несколько человек покуривают трубки — и он предпочел бы сперва избавиться от них.

Она несколько раз уходила, чтобы уточнить, когда наступит момент, которого мы ждали.

Наконец она пригласила нас:

— Входите!

И вот уже великий князь с самым благодушным видом идет мне навстречу, приговаривая:

— Ну, не безумен ли ты!.. Что стоило своевременно признаться — никакой чепухи бы не было...

Я признался во всем (еще бы!) и тут же принялся восхищаться мудростью распоряжений Его Императорского Высочества — ведь ускользнуть от поимки мне было невозможно...

Это польстило великому князю и привело его в столь прекрасное расположение, что через четверть часа примерно он обратился ко мне со словами:

Ну, раз мы теперь добрые друзья, здесь явно еще кого-то не хватает!..

Он направился в комнату своей жены, вытащил ее, как я потом узнал, из постели, дал натянуть чулки, но не туфли, накинуть платье из батавской ткани, без нижней юбки, и в этом наряде привел ее к нам.

Мне он сказал:

— Ну, вот и она... Надеюсь, теперь мною останутся довольны. Подхватив мяч на лету, великая княгиня заметила ему:

— Недостает только вашей записки вице-канцлеру Воронцову с приказанием обеспечить скорое возвращение нашего друга из Варшавы...

Великий князь потребовал, чтобы принесли столик для письма — нашлась лишь доска, которую и уложили к нему на колени. Он написал карандашом записку, настоятельно прося Воронцова все исполнить, и вручил бумагу мне — вот она, передо мною, я сохранил оригинал. Там есть также несколько фраз, приписанных рукой его любовницы:

«Вы можете быть уверены в том, что я все сделаю для вашего возвращения — поговорю со всеми на свете и докажу, что не забыла вас. Прошу и вас не забывать меня и верить, что я навсегда останусь вашим другом и готова на все, чтобы служить вам. Остаюсь вашей преданной служанкой. Елизавета Воронцова».

Затем мы, все шестеро, принялись болтать, хохотать, устраивать тысячи маленьких шалостей, используя находившийся в этой комнате фонтан,— так, словно мы не ведали никаких забот. Расстались мы лишь около четырех часов утра.

Каким бы бредом все описанное ни казалось, я утверждаю, что все здесь безусловно верно.

Начиная со следующего утра все улыбались мне. Великий князь еще раза четыре приглашал меня в Ораниенбаум. Я приезжал вечером, поднимался по потайной лестнице в комнату великой княгини, где находились также великий князь и его любовница. Мы ужинали все вместе, после чего великий князь уводил свою даму со словами:

— Ну, дети мои, я вам больше не нужен, я полагаю...

И я оставался у великой княгини так долго, как хотел.

Иван Иванович осыпал меня любезностями. Воронцов — также. И все же у меня бывали случаи заметить, что далеко не все обстоит так уж безоблачно — и надо уезжать.

— пора было расставаться с Петербургом.

Путешествие мое протекало самым неблагоприятным образом. Все беды, способные задержать путешественника, приключились со мной. Так что лишь три недели спустя добрался я до Сиельце, куда родители переселились после смерти моей бабушки княгини Чарторыйской, скончавшейся зо февраля этого года <...>[v]

Смерть императрицы Елизаветы в начале 1762 года и последовавшие за тем несколько месяцев правления Петра III, не расположенного ко мне, не изменили отношения ко мне графа Брюля — вплоть до того момента, как на трон взошла Екатерина II.

Несколько авансов, немедленно сделанных мне Брюлем, утратили, однако, силу, как только граф убедился в том, что императрица не спешит призвать меня к себе.

Глава восьмая

I

Покидая Петербург, я увез с собой весьма недвусмысленное дозволение. Не задевая нашего взаимного чувства, оно давало мне известную свободу действий, необходимую, как принято думать, в моем возрасте. Дозволение это было подтверждено, много времени спустя, в письмах; я сохранил их.

Два года с половиной я не пользовался полученным разрешением; мои заверения в этом были неоднократны и абсолютно правдивы. Когда же я нарушил, наконец, суровое воздержание, то, движимый искренностью, несомненно излишней, поспешил о том уведомить...

Мне было отвечено, правда, что подобной беды давно ожидали, но перенесут ее, ничего не меняя. Такого великодушия хватило, однако, ненадолго, меня вскоре заменил Орлов; несколько месяцев это от меня скрывали, однако письма делались все холоднее.

Затем, после смерти Елизаветы, угрожавшие безопасности нравы, воцарившиеся при Петре III, послужили естественным предлогом для того, чтобы письма стали и более редкими.

После революции, свергнувшей Петра III, о чем я узнал лишь одновременно со всеми, писем долгое время не было совсем, но вот, наконец, нарочный господина де Мерси, посла Австрии в Петербурге, привез мне письмо следующего содержания.

«Сударь.

какие вам будет угодно приказать выполнить в Петербурге. Посланец в полном вашем распоряжении, и ваше сиятельство отправит его обратно, когда сочтет нужным.

вашего сиятельства самым почтительным и покорным слугой Мерси-Аржанто.

Ст. Петербург, 13 июля 1762

P. S. Никто на свете не знает о том, что я посылаю нарочного, я отправляю его совместно с курьером, под предлогом обезопасить курьера от разбойников и иных дорожных случайностей».

Письмо это содержало еще одно. Вот оно.

«2 июля.

Прошу вас не спешить с приездом сюда, ибо ваше пребывание здесь в нынешних обстоятельствах было бы опасным для вас и весьма вредным для меня. Революция, совершающаяся в мою пользу, — поразительна; единодушие, с каким все оказывают мне поддержку — невероятно; я завалена делами и не в силах дать вам полный отчет.

Всю мою жизнь я буду стремиться быть полезной вам и вашей высокочтимой семье, но все здесь сейчас находится в состоянии критическом, происходят вещи, важные необычайно; я не спала три ночи и за четыре дня ела два раза.

Прощайте, всего вам доброго.

Екатерина».

ко мне придворных, было мучительно трудно, и я поспешил уехать в Пулавы, к дяде.

Там я заболел — от печали и тревоги. Лишь дней через десять или двенадцать, благодаря заботам врача князя воеводы доктора Рейманна и его истинной дружбе, я пришел в себя настолько, что проснулся однажды в шесть часов утра. Обуреваемый не оставлявшими меня в покое мыслями, я обдумывал всевозможные причины, препятствующие исполнению моих надежд (подлинных причин я еще не знал). И вот, когда я размышлял о сближении короля Пруссии и Екатерины II (это было уже известно), столь внезапном и столь не соответствовавшем первым заявлениям новой государыни, мне вдруг пришло в голову: все дело в том, что теперешний посол Пруссии в Петербурге вытеснил меня. Подумав об этом впервые, я расслышал, как пробило 7 часов, и в ту же секунду меня словно острым шилом кольнуло в живот — то возвратилась болезнь, из клещей которой Рейманн только-только меня вытащил.

Потребовалось вновь более недели, чтобы окончательно поставить меня на ноги. За это время я имел полную возможность проверить, как могут влиять на тело терзания души; геморроидальные колики, от которых, согласно сообщениям, умер Петр III, не казались мне причиной невероятной после того, как я сам ощутил, до какой степени печаль может стать источником этой болезни.

Едва я стал ходить, как решил вернуться в Варшаву — чтобы поскорее оказываться в курсе новостей, ожидавшихся мною каждый день с таким нетерпением. Дядя тщетно пытался отговорить меня.

Я переезжал уже реку, как на середине Вистулы повстречал моего старика-скорохода, везшего мне второе письмо от того же де Мерси.

Примечания

[i] Лопиталь Пауль, маркиз, генерал-лейтенант; французский посол в Неаполе в 1740—1756 гг., в Петербурге в 1756—1761 гг.

[ii] Еон Шарль де Бомон —1810), тайный агент Людовика XV, исполнял поручения при русском и английском дворах.

[iii] (1734—1819) польский посол в России в 1771—1771 гг и во Франции в 1772—1773 гг. Был женат на племяннице Г. А. Потемкина — А. В. Энгельгардт.

[iv] Роникер Михаил Александрович —1802), граф, генерал русской службы.

[v] Далее опущены страницы с описанием жизни Понятовского в Польше.

От автора
Часть: 1 2 3 4

Раздел сайта: