Приглашаем посетить сайт
Карамзин (karamzin.lit-info.ru)

Равич Н. А.: Две столицы
11. Война

Часть вторая

11. ВОЙНА

Последствия путешествия императрицы в «полуденные страны» сказались немедленно. Турки, которые считали, что с потерей Крыма двери для России в Оттоманскую империю раскрылись настежь, видели в этой поездке и в свидании Екатерины с императором австрийским и королём польским подготовку к войне.

Подозрительно зашевелилась Швеция. Король Густав Третий, получая деньги от Англии и Франции, стал спешно вооружаться. Явно враждебно стала вести себя Пруссия. Всё это предвещало войну, но Екатерина воевать не хотела, и ещё менее хотел воевать Потёмкин. Он считал, что для окончания строительства Черноморского флота, возведения крепостей и устройства и экономического укрепления вновь приобретённых областей нужно не менее двух лет.

«Весьма нужно протянуть два года, а то война прервёт построение флота», – писал он императрице.

И канцлеру Безбородко было поручено принять все меры к сохранению мира. Меры канцлер принял самые разнообразные, но было уже слишком поздно, и они не только не остановили войны, но даже ускорили её.

Русский посол в Стокгольме, граф Андрей Кириллович Разумовский, сумел в короткий срок так воздействовать на большую часть государственного совета и влиятельного купечества, что по поводу военных приготовлений короля посыпались со всех сторон запросы в стортинг. [57]

Но Густава это не только не остановило, но понудило действовать ещё быстрее и дало ему возможность обвинять русского посла во вмешательстве во внутренние дела Швеции.

Были начаты тайные переговоры с Махмуд-пашой Скутарийским с целью уговорить его отложиться от султана, и посланы многочисленные агенты к грекам, сербам и молдаванам, дабы усилить недовольство турецкими властями. Наконец русскому послу в Константинополе Якову Ивановичу Булгакову было дано указание объясниться с турками откровенно: что может означать нынешнее лихорадочное вооружение Оттоманской Порты?

Яков Иванович Булгаков был человек, обязанный всем самому себе. Он блестяще окончил Московский университет, овладел многими иностранными языками и в сорок лет стал послом в Константинополе, удивляя других иностранных послов и самих турок своей осведомлённостью в восточных делах. При всём том он никогда не бросал своих литературных трудов, с юных лет будучи отличным переводчиком.

Получив директиву канцлера, Булгаков понял, что она дана в самый неподходящий момент. Надо было, не обращая внимания на военные приготовления турок, делать вид, что им не придают никакой цены, тянуть сколько возможно, предпочитая худой мир новой войне, пока окончательно не будет готов Черноморский флот. И он не поехал к великому визирю. Через некоторое время пришла новая инструкция Безбородко – предъявить решительные требования султану. Из частного письма Булгаков узнал, что Безбородко был против такой акции, но принуждён её сделать по настоянию нервничавшего Потёмкина. Светлейший не хотел ждать и считал, что энергичными мерами можно приостановить турецкое вооружение, обеспечить мир хотя бы года на два. Он надеялся запугать турок. Но Булгаков отлично знал, что этим турок не запугаешь, а, скорее, вызовешь новую войну. Он также знал, что, не выполни он директиву, данную светлейшим, его, Булгакова, отзовут и прибудет другой посол, который и сделает то, что хочет Потёмкин. Поэтому он настоял на созыве дивана [58] в присутствии самого султана и, прибыв туда, потребовал объяснений.

Султан Абдул-Гамид был взбешён. Он приказал арестовать Булгакова и посадить в Семибашенный замок. Тем самым война вспыхнула раньше, чем того хотели даже турки. Булгаков занялся давно намеченным для работы переводом огромного труда аббата де ля Порта «Всемирный путешественник». Каждый месяц он переводил по тому. Так за 27 месяцев своего заключения он перевёл 27 томов этого сочинения Это, впрочем, не мешало ему собирать подробнейшие сведения о том, что делается при дворе султана и в его армии, и только ему ведомыми путями пересылать их Потёмкину.

Светлейший был потрясён, узнав, что война началась. Он впал в меланхолию. Напрасно Екатерина ждала от него молниеносных решений и энергичных действий. Между Петербургом и Екатеринославом на всех станциях были запасные лошади. Фельдъегеря и офицеры летали туда и назад, загоняя лошадей и избивая ямщиков. Потёмкин молчал. Но Екатерина вовсе не собиралась ожидать, пока светлейший придёт в себя. Были образованы две армии – одна Украинская, под командованием Румянцева-Задунайского, в которой было всего 58 тысяч человек. Она считалась резервной, её задачей было поддерживать связь с главной армией и союзной австрийской, прикрывать границы и оказывать помощь австрийцам в пространстве между Бугом и Днестром, а потом между Днестром и Прутом. И другая, главная армия – Екатеринославская, под командованием Потёмкина, в 132 тысячи человек. О Суворове, стоявшем под Кинбурном, на который зарились турки, забыли. Потёмкин, ничего не предпринимая сам, старался не давать возможности действовать и Румянцеву с Суворовым – он был самолюбив и завистлив к чужой славе.

Храповицкий поднялся по маленькой внутренней лестнице дворца, держа в руках сафьяновую папку, – в ней был манифест об обстоятельствах войны с Турцией, и он нёс его на подпись. В маленькой приёмной, перед входом в кабинет Екатерины, он увидел зад почтенного Захара Константиновича Зотова, над которым в обе стороны крылышками торчали фалды камзола. Зотов подсматривал в замочную скважину. Потом покачал головою, выпрямился. Увидев Храповицкого, сказал шёпотом:

– Плачут-с…

Храповицкий осторожно постучал, из-за двери послышался голос Екатерины:

– Антрэ! [59]

Он вошёл и удивился: императрица сидела как ни в чём не бывало, только рука её, державшая табакерку, немного дрожала.

– Есть что-нибудь от светлейшего? – спросила она своим обычным голосом.

– Вчера прибыл генерал Боур, однако без всякой почты. Находится в ожидании повелений вашего величества.

Екатерина передёрнула плечами, как бы от озноба, схватила лист белой бумаги, начала быстро писать. Храповицкий ждал. Императрица вдруг подняла голову:

– К паше Скутарийскому люди посланы через Венезию и Триест?..

– Посланы, ваше величество.

– А из Константинополя Ионес выехал?

– Находится в пути…

Екатерина улыбнулась, потом сказала полушутя, полусерьёзно:

– Добьётся, кажется, Абдул-Гамид того, что образуем мы новую Византийскую империю с великим князем Константином Павловичем во главе. Только не знаю, что мне делать со светлейшим – из меланхолии не выходит… У вас что-нибудь есть? – И, протянув Храповицкому лист бумаги, исписанной мелким почерком, прибавила: – Нате, отправьте с Боуром.

Храповицкий вынул из папки манифест, поклонился и с плавностью, необыкновенной для такого толстого человека, подал императрице.

Екатерина прочла.

– Хорошо написано, и ничего не добавишь. Кто писал?

– Канцлер граф Безбородко.

Императрица взяла гусиное перо из стойки, ласково взглянула на Храповицкого.

– Ах, хороши перья вашего очина… – И кивком головы отпустила его.

Храповицкий, пятясь, вышел и уже на лестнице прочёл первые строки адресованного Потёмкину письма:

«Мне кажется, что фельдмаршалу во время войны следует быть при войске, а не в столице. Я уже не говорю о том, что в нынешних страшных для России обстоятельствах самое опасное заключается в том, когда главнокомандующий не знает, что ему делать».

Толстяк приостановился, затаив дыхание. Зная характер Потёмкина, он представлял себе, какое впечатление произведёт это послание. Потом он вытащил из кармана платок, вытер им вспотевший лоб и прошептал с восхищением:

– Великое актёрское мастерство у ея величества…

В Москве манифест о войне с Турцией читали в церквах, объявляли с Лобного места, в Благородном собрании.

В помещичьих домах, похожих на усадьбы, в купеческих трактирах, где на двоих давали самовар, чайник с заваром и шесть полотенец – на три пота, и на завалинках перед домами, куда к вечеру вылезала вся «чёрная» Москва, только и разговора было что о войне.

– Конечно, – говорил дворянин, сидя в шлафроке и тёплых туфлях вечером у камина и попивая подогретое красное бордоское вино, – столь великое поношение, как арест собственного ея величества посла, перенесть. невозможно. Следует воевать. Однако откуда же я возьму рекрутов? В первую турецкую войну я дал из подмосковной, в польскую – из орловского имения, а теперь разве взять из дворни?

И дворянин задумчиво смотрел на Прошку, подкладывавшего дрова в камин. «Нет, – думал он, – Прошка стар и привычки в доме знает, вот, пожалуй, Мишку, он помоложе…» И, отхлебнув из бокала, кричал:

– Эй, Прошка, позови-ка Мишку…

Вбегал Мишка – бойкий, щеголеватый молодец, в поддёвке, стриженный «под скобку».

«Нет, – думал барин, – и Мишку нельзя отдать – он Москву знает как свои пять пальцев, пошлёшь куда, в два счёта слетает и назад готов с ответом, его заменить некем».

– Иди, Мишка, назад в переднюю!

«Может, Прокофия, повара, отдать – мужик здоровый?» И, подумав, решал: «Нет, нельзя и Прокофия, его три года француз обучал, возьмёшь другого, так, пожалуй, дома и есть не захочешь… Нет, уж лучше напишу старосте в Орловское – пускай отберёт рекрутов там, из тех, что не внесли оброка в срок, авось и другие подтянутся. Так-то оно лучше будет…»

В Зарядье, в Охотном ряду – в трактирах – было полно народу. Пар из окон и дверей шёл, как из бани.

Купцы первой сотни и малые купчики, только что выбившиеся из приказчиков в люди, сидели за столами; кто держал на пяти пальцах вытянутой руки блюдце с горячим чаем и дул на него – глаза, выпученные от жары, на мокрой шее – полотенце, рот кренделем, кто закусывал водку пряником.

– Ишь ты, – говорил худой рябоватый купчик с козлиной бородкой приятелю из соседней лавки, – Иван-то Дмитриевич ничего – весел. Стало быть, оно того, война-то, выходит, на руку.

Сосед, багровый, огромный мужик с носом, красным, как бурак, гудел:

– Известное дело, Ивану Дмитриевичу что! У него хлеб скуплен. А нонешний год неурожай – возьмёт сколько захочет. Опять же кожа у него – на армию пойдёт. А у нас с тобой галантный товар – ситец. Его есть не будешь…

Иван Дмитриевич, купец первой гильдии, холёный, лысый старик с заплывшими глазками и бородой, похожей на белый венчик, говорил громко, на весь трактир:

– Перво-наперво матушка государыня о чём печётся? О вере православной. Как мы есть Третий Рим, должны мы освободить от басурман Царьград, сиречь Византийское царство. Посему и имя дано цесаревичу, – и купец поднял палец кверху и значительно приподнял брови: – Кон-стан-тин! А во-вторых, о чём матушка государыня печётся? О российской коммерции – дабы полуденные наши страны, сиречь Украина и Новороссия, хлеб и прочие товары свободно вывозить могли по Чёрному морю. На сие святое дело пожертвовать не жалко…

В это время к столу, стуча деревянной ногой, протиснулся солдат-инвалид – треуголка облезлая, зелёный кафтан в дырах, на груди две медали – «За Ларгу», «За Кагул», взмахнул треуголкой, поклонился:

– Угостите кавалера малой чаркой!..

Иван Дмитриевич поперхнулся, посмотрел на солдата, потом взял чашку чая, покрыл её блюдечком, на донышко положил кусочек сахару с ноготок мизинца, важно подал инвалиду:

– На, угощайся! Иди благословясь!..

Не то говорили на завалинках деревянных домишек, растянувшихся во все концы московских улиц, в переулках, где грязь и летом не высыхала, на огромных полотняных и ситцевых заводах, что стояли на Пресне, на Трёх горах.

Год был плохой. Рожь дошла до двадцати рублей за четверть. Да и рубли были не те, что несколько лет назад. Теперь за рубль ассигнациями давали шесть гривен серебром. Кто пришёл из деревни – отпросился на заработки у помещика, не знал как и быть. Оброк вырос в пять раз, деньги упали почти что вдвое, хлеб вздорожал в десять раз, а заработки остались те же. А иной мужичишка, прошлёпавший не одну сотню вёрст в развалившихся лаптях, чтобы добраться до Москвы на заработки, только бессильно вздыхал, глядя на заводские ворота и потряхивая выцветшими от солнца и покрытыми пылью кудрями:

– Эх, Емельян, рано ты сложил свою буйную голову на плахе, вот теперь бы…

от царей и дворян-помещиков непроходимыми болотами и дремучими лесами.

Третьи говорили: чем здесь подыхать с голода да ждать, пока по голому заду отстегает тебя помещик в конюшне, подамся-ка я волонтёром в рекруты, попаду к Суворову или Румянцеву – выйду в люди, помру – двум смертям не бывать, одной не миновать.

Не прошло и нескольких дней после объявления войны, как хлеб стал исчезать. 1787 год был годом страшного неурожая в Центральной России. Но московские дворяне этого не чувствовали – им из ближних и дальних деревень, как и прежде, управляющие гнали обозы с хлебом, птицей, рыбой и мясом, отнимая последнее у крестьян. Не замечали его и купцы – у них не только был хлеб для себя, но и в предвидении повышения цен они своевременно закупили его на Юге и в Заволжье и припрятали про запас.

В Зарядье, на Варварке и Красной площади лавки закрывались одна за другой – и товара не было, и покупать некому. Зато на Кузнецком мосту и на Петровке во французских магазинах по-прежнему щеголихи и щёголи выбирали затейливые наряды, прибывавшие из Парижа. В «обжорном» ряду, что тянулся от Красной площади к Москве-реке, перестали продавать калачи и сайки. В кабаках и винных погребах, стоявших в Замоскворечье почти что у каждой церкви, торговали одним вином – редко где на верёвке висела высохшая вобла, покрывшаяся пылью. Сбитенщиков и пирожников, от которых раньше отбоя не было, теперь нельзя было сыскать и днём с огнём. Голод надвигался на древнюю столицу. По улицам, вперемежку с нищими, озлобленно гудел голодный народ, бесплодно толкаясь около пустых булочных.

донёс было о наличии двухсот тысяч четвертей лишнего зерна, но на поверку вышло, что хлеба вообще не оказалось.

свернуть в какой-нибудь Проточный переулок, упирающийся в Москву-реку, и наутро находили его на берегу бездыханным и голым. Разъезды драгун не очень спешили помогать полиции. Стоит где-нибудь в Зарядье амбар посреди таких же, закрыт на замок, забит наглухо. Не то в нём пакля, не то кожа. Подойдёт купец, потрогает замок, пойдёт дальше. А вокруг него уже вертятся разные бродячие люди.

– Братцы, – кричит один из них, – а ведь тут хлеб!

И не успеет хозяин взмахнуть руками, а замка уже нет, ворота открыты, и толпа, давя друг друга, насыпает зерно в мешки…

Не спеша подъезжают драгуны, смотрят на народ: голодные, рваные людишки с запавшими глазами, высохшие старухи, голозадые кривоногие ребятишки с большими животами ползают по земле, огребая загрубевшими руками зерно пополам с мусором…

– Служивые, помогите! – кричит купец, цепляясь за стремя едущего впереди вахмистра. – Разбой, грабят!

в узком переулке.

По вечерам скучно, тревожно, пусто стало в Москве. Застучит где-нибудь колотушка сторожа, закричит кто-нибудь «караул», и опять тишина над заснувшим городом. Только французские гостиницы да особняки вельмож светились огнями. Кое-где, поближе к Кремлю, мигали фонари, освещая пустую улицу, по которой изредка, торопливо ёжась и оглядываясь, пробегал одинокий пешеход.

В такую ночь двое прохожих шли вдоль Чистых прудов, направляясь к Меншиковой башне.

Один из них был Николай Иванович Новиков, другой – купец, высокий, плотный, с благообразным лицом и седой бородой.

Они молча подошли к небольшому двухэтажному деревянному дому и постучали в калитку три раза. Им открыли. Они поднялись на второй этаж, передали пожилому и вежливому слуге шляпы и плащи и оказались в просторной, скромно убранной комнате. Несколько человек сидели за круглым столом, беседуя вполголоса. Это были Семён Гамалея, Иван Лопухин, князь Черкасский, Иван Тургенев, Пётр Ладыженский, генерал-поручик князь Юрий Трубецкой и князь Николай Трубецкой.

– Я позволил себе на нынешнее собрание, по чрезвычайной его важности, пригласить, несмотря на поздний час, Григория Максимовича Походяшина.

Взоры всех устремились на благообразного старца.

Григорий Максимович Походяшин был сибирский купец-миллионер, решивший отдать всё своё состояние в распоряжение Новикова на просвещение народа. Сам он теперь жил в величайшей скудности, во всём себе отказывая и ничем не занимаясь, кроме благотворительности.

– Дело, по которому мы собрались, – повторил Новиков, – чрезвычайной важности. Голод принял размеры невиданные, народ умирает на улицах Москвы и в окрестных деревнях. Господа дворяне к сему безразличны. Правительство, занятое военными обстоятельствами, к тому же имеет равнодушных и неспособных чиновников. В казённых складах хлеба нет. Некоторые купцы, превратившись в извергов рода человеческого, скупили остатки его и теперь продают из-под полы, втридорога. Следует решить, должны ли мы помочь народу в его страшном бедствии и как нам это сделать?

– Сие наш долг.

Генерал-поручик князь Юрий Трубецкой, сощурив умные глаза на худом лице, постучал пальцами по столу.

– Голодающих много – хлеба мало. Надлежит обдумать, как поступить, чтобы хлеб попал подлинно голодным, и где достать нужные для сего огромные средства…

Походяшин погладил седую бороду, потом сказал спокойно:

– Я даю сто тысяч на покупку хлеба.

– Я пятьдесят, – добавил Лопухин.

– Ну и мы пятьдесят.

Князь Черкасский пошептался с Ладыженским.

– А мы с Петром Фёдоровичем по двадцати пяти.

У Новикова просветлело лицо, голос его задрожал:

– Я думаю, нет более святого дела, чем помощь народу в эти самые тяжёлые для него дни. Каждый рубль наш спасает человека от голодной смерти. Кажется мне, что нам следует помимо раздачи хлеба подлинно неимущим наладить продажу его по дешёвым ценам всему населению, сбить на него цены и заставить купцов выбросить свой хлеб на рынок. Для сего, может быть, Григорий Максимович возьмёт на себя закупку хлеба в дальних губерниях и отправку его Москву, я же буду его раздавать и продавать здесь. Само собой разумеется, что у кого из наших братьев в отдалённых имениях есть хлебные запасы, надобно их по дешёвой цене направить в Москву же. У кого из членов нашего сообщества крепостные в деревнях голодают, следует вменить ему в обязанность снабдить оных хлебом бесплатно…

Через две недели начались в Москве странные вещи: кто-то снимал в аренду пекарни, давно не выпекавшие хлеба, занимал пустые амбары, где была одна пыль да голодные крысы. Какие-то люди посещали дома в бедных кварталах, другие расспрашивали про заработки и достатки купцов. В Москву стали приходить обозы – кладь укрыта рогожей, у каждой подводы караульщик с самопалом. Вдруг одна за другой стали открываться пекарни – хлеб, какого давно не видели и по цене вдвое дешевле прежнего! На базарах стали продавать муку – цена на неё падала. В купеческих домах в Замоскворечье началось волнение.

Иван Дмитриевич, сидя в Егоровском трактире и шевеля пальцами в серебряных кольцах, говорил соседу – рябенькому купцу с хитренькими глазками:

– Что же такое происходит, я хлеб покупал по двадцать рублей четверть. А третьего дня стали его продавать осьмнадцать рублей, вчерась семнадцать, ноне за пятнадцать отдают. Это выходит, я за два дня по три целковых на четверти потерял… Это значит, свой же купец своего брата топит, Бога не боится… – И Иван Дмитриевич, задыхаясь, расстегнул воротник поддёвки. – Нет, только бы узнать мне, чья это рука, я бы его по миру пустил!..

Рябенький купец вздохнул:

– А я свой хлеб вчерась продал…

Иван Дмитриевич подался вперёд:

– Неужто продал?

– Продал. Прямо вывез на базар все возы: «Покупайте, православные, по семнадцати рублей!» И то сказать, покупали с трудом. Говорят: «Завтра-то дешевле будет, вон его сколько навалило, видать, пригнали».

Иван Дмитриевич взмахнул руками:

– Да и откуда же хлеб-то взялся? До нового урожая полгода ждать!..

Рябенький наклонился, зашептал:

– Слыхать, Николай Иванович Новиков со товарищи за дело взялся. Порешили они народу помочь. Да Походяшин в кумпанию вошёл. Разве с ним потягаешься! Новиков-то какой человек – у него ума палата, да с ним денег миллионы…

Иван Дмитриевич налился кровью, вскочил:

– И чего на них власть смотрит, фармазоны проклятые!..

Почесал затылок – придётся, видно, хлеб продавать, а то совсем разоришься. И побежал к выходу.

Маленькое украинское село Парафеевка потонуло в садах. Яркие звёзды мерцали на чёрном небе. Стояла тихая и тёплая августовская ночь. Откуда-то доносились обрывки песен, голоса и девичий смех. Всё было в томлении. Красноватая луна медленно выплыла из облаков, освещая бледным светом белые хаты, курчавые вишнёвые деревья, стройные тополя, дорогу, вьющуюся от полей к селу, и у самой околицы фигуру гренадера в кивере, стоявшего как изваяние.

Перед крыльцом стояли парные часовые. В первой комнате, положив голову на стол, спал офицер, против него на лавке лежал, закутавшись в плащ, казачий полковник. Он храпел, длинные усы его зловеще шевелились, пламя стоявшей рядом с ним свечи колебалось. Из-за двери, которая вела в другую комнату, доносились голоса.

В этой комнате, чисто прибранной, за столом, на котором лежала карта и стояли свечи, сидели двое. Один – гигантского роста, полный, с чертами лица, как будто вырубленными топором, и тяжёлым подбородком, медлительный в движениях, и другой – худенький, маленький, носатый, подвижный.

– Так вот-с, – сказал носатый, ткнув пальцем в карту, – изволите видеть, милостивый государь мой, Пётр Александрович, турки прямое имеют намерение, через Кинбурн прорвавшись, выйти прямо к Херсону и в Крым, отчего и последствия будут ужасные…

– Будут, – сказал его собеседник, Румянцев.

– А посему просил я у светлейшего хотя бы два полка, я бы варваров опрокинул и прогнал… Отказал-с…

– Диспозиция моих войск такова, что одним флангом примыкают они к австрийцам, другим – к армии светлейшего. К тому же вся жидкая и растянутая сия линия идёт по берегам Буга и Днестра, имея против себя подвижные и многочисленные неприятельские силы. Австрийцы каждый день планы свои меняют, а принц Кобургский только и знает, что просит у меня войск. Где же мне их взять? Светлейший молчит. Четыре моих курьера уже уехали и у него сидят. Слухи о нём идут дурные, то якобы он хочет в монахи постричься и вовсе из армии уехать, всё бросив как есть, то якобы он запил и в меланхолии пребывает. Мне он не только кавалерийского полка, а и сотни казаков не даёт – некому фураж и провиант собирать. Вот какие дела, батюшка!..

Румянцев махнул рукой и повернулся к двери.

– Михаил Борисович, а Михаил Борисович!

В дверях появился гренадер-денщик, головой под дверную притолоку, вся грудь в медалях.

– Дай-ка нам, Михаил Борисович, по рюмке анисовой да два кренделя с тмином – что-то во рту сухо и в суставах ломота. Вот мы с Михаилом Борисовичем почти сорок лет воюем, а такой войны не видели. Ты как считаешь, Михаил Борисович? А?

Гренадер потоптался, половицы заскрипели, потом прогудел басом, которому позавидовал бы даже дьякон придворной церкви:

– Мы при прежних войнах, ваше сиятельство, этих турков кучами брали. Добыч был какой – богатство! А теперечи не поймёшь что – не видать дела! – И затопал к выходу, потом вернулся, неся на подносе две рюмки и крендели.

Суворов выпил рюмку, закусил кренделем, потом снова склонился к карте.

– Так что же вы, батюшка Пётр Александрович, советуете? Неприятель с каждым днём в числе умножается, наши же войска тают, раненых и больных почти одна треть…

– То же и у меня…

Суворов вскочил.

– Из сего надо сделать вывод…

Румянцев ударил тяжёлой ладонью по карте:

– Вывод один: не надеяся более на светлейшего и не ожидая от него помощи, наступать и бить неприятеля.

Примечания 

57. Стортинг – парламент.

– совещательный орган в Турции.

59. Войдите! (фр)