Приглашаем посетить сайт
Андреев (andreev.lit-info.ru)

Казимир Валишевский: Роман императрицы
Книга первая. Часть вторая. По пути к завоеванию власти.
Глава 2. Борьба за престол

Глава 2

Борьба за престол 

I

После отъезда Вильямса и Понятовского и падения Бестужева Екатерина была разлучена со всеми теми, кого случай и судьба свели с нею со времени ее приезда в Россию. Захар Чернышев находился при действующей армии. Сергей Салтыков, назначенный резидентом в Гамбурге, жил там как в изгнании. В апреле 1759 г. Екатерина потеряла дочь. В следующем году ее мать скончалась в Париже. Про эту смерть можно сказать, что она случилась вовремя. Принцесса Цербстская уже два года вела в Париже жизнь, не делавшую чести ее дочери и доставлявшую ей только много хлопот. На берегах Сены и даже дальше уже поднимались двусмысленные разговоры о поведении графини Ольденбургской. Под этим именем принцесса приехала во Францию в сопровождении одного французского дворянина Пуйи, с которым она познакомилась в Гамбурге у его родственника Шампо, резидента короля в этом городе. Принцесса вместе с Пуйи совершила путешествие по Германии и Голландии и, несомненно, очень сблизилась с ним во время этих странствований. В Париже им пришлось расстаться: Пуйи поехал к родным в деревню. Графиня Ольденбургская, чтобы утешиться, писала ему почти ежедневно. Но она искала и других утешений. Письма ее – часть их была напечатана – положительно прелестны. Их издатель, Бильбасов, находит, что скорее они служили литературным образцом для Екатерины, а не письма г-жи де Севинье. Возможно, он прав.

«Помните, что я вам писала еще вчера. А это письмо пусть будет вам запасом на завтра или на послезавтра! Итак, незаметно для себя я исполню ваше желание, и в конце концов выйдет так, что время от времени я буду писать вам каждый день... Вчера было первое представление новой оперы: „Празднества Евтерпы“. Я сидела в парадной ложе короля с г-жей Ловендаль. Сколько взглядов было обращено на меня! И какие взгляды! Какое любопытство! Но они были снисходительны, и меня не освистали. Герцогиня Орлеанская появилась в грандиозных фижмах, en grandissime paniergrande loge (sic!). Она производит впечатление довольно глуповатой. Накануне она была очень больна, почти при смерти. Опера ужасна: в ней нет никакого смысла; такой оперы еще не бывало. Мне понравились только Арно, Желэн, Вестэн и Лионе. Хотите либретто? Я вам пришлю его».

посланиях, адресованных впоследствии Гримму. А вот еще описание Шуази, сделанное графиней Ольденбургской в том же стиле; оно любопытно:

«Что это за прелестный уголок для короля Франции! И какой хорошенький! Сколько в нем вкуса! О какой прекрасной душе свидетельствуют также нега и тишина этого места и всего этого дворца! Мне кажется, что сердце самого монарха отпечатлелось тут. Людовик XIV все золотил, нагромождал слишком много украшений одно на другое. А здесь все изящно, хорошо, но не бьет в глаза. Это дом богатого частного лица. Здесь все живет. Все умеренно. Это волшебное место, созданное Грациями, где царствует доброта, а тщеславие побеждается гуманностью. Одним словом, это сам Людовик XV».

Что касается содержания корреспонденции графини Ольденбургской, то оно также напоминает эпистолярные сношения Екатерины с ее «souffre douleur». Это то же странное смешение самых разнородных сюжетов. Графиня Ольденбургская рассказывает своему другу историю России вперемежку с описанием своих собственных злоключений. А их много! Инкогнито, под которым она скрывается, не мешает ей желать, чтобы ее дом был поставлен на придворную ногу. У нее есть дворцовый комендант, которого зовут маркизом Сен-Симоном, есть шталмейстер, маркиз Фолэн, камергер, фрейлины и т. д. Она выбирает себе для жительства роскошный дом, принадлежащий Шону. Она хочет иметь ложу в опере. Все это стоит денег. А между тем доходы герцогства Цербстского конфискованы Фридрихом. Остается Россия, на которую принцесса и спешит перевести все свои векселя, настаивая, чтобы Екатерина распорядилась уплатить по ним. Но векселя возвращаются в Париж опротестованными. Елизавета не хочет о них и слышать. Она не удостаивает даже ответом умоляющие письма кузины. Екатерина на письма отвечает, но ответить также и на просьбы о деньгах не имеет власти. Затем принцесса страдает и от преследований – в чем именно они состоят, она не говорит в своих письмах к Пуйи, – но они так мучат ее, что, по ее словам, расстраивают ее здоровье. «Ей от этого не легче, а другие только выигрывают», уверяет она. Будем верить ей на слово. К концу 1759 года она уже вся в долгах. Екатерина, вместо помощи, посылает ей несколько фунтов чаю и ревеню. Но эти подарки до принцессы не доходят. Она умирает 16 мая 1760 г. Всю ее переписку опечатывают. Опять новые волнения для Екатерины. Великая княгиня боится за репутацию матери; боится также и впечатления, которое могут вызвать ее собственные письма, если, пересланные в Россию, они попадут не в ее руки, а в чужие. Но любезное вмешательство герцога Шуазёля устраивает все к лучшему. Бумаги принцессы внимательно просматривают, по его приказанию, и все ее любовные записочки и другие компрометирующие документы сжигают. Зато с долгом ее не так легко покончить. Есть минута, когда Екатерине грозит даже, что мебель и драгоценности ее матери будут проданы кредиторами с молотка. Но после небольшого сопротивления Елизавета соглашается наконец заплатить те 400 000 или 500 000 франков, которые поглотила жизнь в доме Шона, ложа в опере и другие парижские развлечения графини Ольденбургской.

положим, заслужить главным образом милость великого князя. В противоположность своему предшественнику, он находил Петра вполне подходящим для роли, которую заставлял его разыгрывать: роли простого доносчика и шпиона. Петр действительно выказал здесь большие дарования. Его извращенный ум находил какое-то нездоровое наслаждение в этом низменном занятии. И вскоре услуги, которые он начал оказывать таким образом Англии и Пруссии и которым Фридрих посвящает благодарное воспоминание в своей «Истории Семилетней войны», стали известны всему Петербургу. Но все это не мешало Кейту ухаживать, между прочим, и за великой княгиней и ссужать ее деньгами, как это делал Вильямс.

Понятовский, в свою очередь, нашел себе заместителя. Весной 1759 года в Петербург прибыл граф Шверин, флигель-адъютант прусского короля, взятый русскими в плен в битве при Цорндорфе (25 августа 1758 г.). Его встретили как знатного иностранца, приехавшего посетить столицу. Для простой формальности к нему были приставлены, в виде стражи, два офицера. Один из них особенно отличился при Цорндорфе. Он был три раза ранен, но не ушел с поля сражения. У него была фаталистическая храбрость восточных народов. Он верил в свою судьбу. И был прав, веря в нее: это был Григорий Орлов. Орловых было всего пять братьев в гвардейских полках. Высокий, как и его брат Алексей, одаренный такой же геркулесовской силой, Григорий выделялся красотой своего лица с правильными и нежными чертами. Он был красивее Понятовского, красивее даже Сергея Салтыкова: гигант с головой прекрасной, как у херувима. Но ангельского, кроме красоты, в нем не было ничего. Неумный и совершенно необразованный, он вел такой же образ жизни, что и все его товарищи по полку, но доводил его до крайности, проводя все свое время в игре, попойках и ухаживаниях за первой встречной. Всегда готовый на ссору и на то, чтобы снести голову своему обидчику, – он не боялся пожертвовать жизнью, когда у него не было для расплаты другой монеты; смело ставил на карту все свое состояние, тем более что терять ему было нечего; всегда казался подвыпившим, даже в минуты, когда случайно был трезв; горел неутолимой жаждой ко всевозможным наслаждениям; приключений искал со страстью и жил в каком-то непрерывном безумии: таков был человек, входивший в жизнь будущей императрицы. Объединяя для нее в своем лице интересы политики и любви, он долгое время занимал в ее уме и сердце если не первое, то наверное второе место. Первое же она отдавала честолюбию. В характере Григория Орлова, который мы обрисовали здесь, было мало черт, подходящих для героя романа; но в нем не было ничего, что могло бы оттолкнуть Екатерину. Она сама всю жизнь любила приключения и потому смотрела снисходительно на искателей их. «Безудержная смелость», которую она открыла в себе однажды в разговоре с маркизом Лопиталем, вполне подходила к неустрашимости Григория Орлова. У него было одно ценное качество, более прекрасное, чем красота, и более могущественное, чем ум, которое долгое время казалось самым привлекательным из всех в глазах Екатерины; оно как бы подчиняло ее своей чарующей власти, прельстило ее впоследствии и в Потемкине, так что она на длинный ряд лет привязалась к этому некрасивому, кривому и косоглазому циклопу, – Орлов был полон молодечества и удали.

привычек. В 1760 году ему дали завидное место адъютанта при генерал-фельдцейхмейстере. Этот пост занимал граф П. И. Шувалов, двоюродный брат всемогущего фаворита Елизаветы. Благодаря своему новому положению, Орлов очутился на глазах у всех. У Шувалова была любовница, княгиня Елена Куракина, красота которой восхищала Петербург. Орлов сделался сейчас же соперником своего начальника и победил его. Этим он обратил на себя всеобщее внимание, в том числе и Екатерины. Но он чуть было не расплатился дорого за свою победу. Шувалов не был человеком, способным простить подобную обиду. Однако вера Орлова в свою счастливую звезду и на этот раз не обманула его: Шувалов скончался, не успев отомстить. Екатерина же продолжала интересоваться молодым человеком, рисковавшим жизнью за улыбку прекрасной княгини. Притом Орлов занимал случайно дом, расположенный напротив Зимнего дворца. И это тоже способствовало его сближению с Екатериной.

Кроме того, этот отважный и обаятельный офицер не мог не пользоваться большим влиянием в той среде, где жил. А эта среда в глазах русской великой княгини, решившейся «идти самостоятельным путем», должна была иметь первенствующее значение. В своих «Записках» Екатерина несколько раз упоминает о стремлении, появившемся у нее будто бы еще очень рано и никогда не покидавшем ее, снискать любовь элемента, который она признавала своей истинной и единственной опорой в России: она называет этот элемент русским «обществом». Она постоянно тревожится о том, что это «общество» скажет или подумает о ней. Она старается расположить его в свою пользу, хочет, чтобы оно привыкло в случае надобности рассчитывать на нее и чтобы сама она, в свою очередь, тоже могла на него рассчитывать. Но это странная манера выражаться, которая может даже вызвать сомнения в подлинности документа, где мы читаем эти признания Екатерины. В те года, когда она писала свои «Записки», она не только не считалась с этим элементом, будто бы так высоко ценившимся ею за тридцать лет до того, но должна была убедиться, что его не существовало в России, по крайней мере в том значении и в той роли, которые она ему приписывала. Где бы она стала искать «общество», т. е. социальное коллективное целое, одаренное умом и волей и способное рассуждать и действовать сообща? Его не было вовсе. Вверху стояла группа чиновников и придворных, одинаково раболепных по всей иерархической лестнице «чина» и различавшихся только в степенях человеческой низости; они дрожали от одного взгляда и простым мановением руки могли быть низвергнуты в бездну; внизу – народ, т. е. громадная масса мускульных сил, которые выносили на себе всю тяготу барщины и за которыми душа признавалась лишь как единица меры при подсчете инвентарей; а между ними не было никого, если не считать духовенство, силу значительную, но замкнутую в себе, мало поддающуюся влиянию, способную воздействовать скорее сверху вниз, нежели снизу вверх, и совершенно непригодную в смысле орудия для достижения какой-либо политической цели. Не эти люди оказали поддержку Елизавете и возвели ее на престол. Но был же ведь все-таки в России кто-то, кто помог ей тогда занять силою трон! Этот кто-то мог, следовательно, проявлять свою власть и деятельность независимо от тех трех сословий, не имевших никакого значения! И то была армия.

Екатерина полюбила Григория Орлова за его красоту, смелость, за его громадный рост, за его молодецкую удаль и безумные выходки. Но она полюбила его также и за те четыре гвардейских полка, которые он и его братья, по-видимому, крепко держали в своих железных руках. Он же, в свою очередь, не оставался слишком долго у ног княгини Куракиной. Это был человек, не боявшийся метить и выше, в особенности если ему с этой вышины посылали ободряющие улыбки. Но зато он и не умел также делать тайну из своих увлечений. Он афишировал княгиню Куракину, не заботясь о том, что скажет генерал-фельдцейхмейстер. Он стал афишировать теперь великую княгиню с тою же непринужденностью. Но Петр ничего не сказал: он был слишком занят другими делами; Елизавета тоже ничего не сказала: она умирала. А Екатерина не мешала Орлову: она не имела ничего против того, что уже не в одной казарме стали соединять в разговорах ее имя с именем красавца Орлова, которого офицеры обожали и за которого солдаты готовы были броситься в огонь и воду. Она позже, в августе 1762 года, писала Понятовскому:

«Остен вспоминает, как Орлов всюду следовал за мною и делал тысячу безумств; его страсть ко мне была публична».

контрастам и даже потребность в них лежали в характере русского народа того времени, только что приобщившегося скороспелой цивилизации; а этот народ стал ее народом, и она понемногу так слилась с ним, что его душа, даже в самых своих тайниках, сделалась ее душой. Прожив несколько месяцев среди самой изысканной и чарующей роскоши, Потемкин садился, бывало, в кибитку и делал по три тысячи верст в один переезд, питаясь в дороге сырым луком. Екатерина не разъезжала в кибитках, но зато в любви тоже охотно переходила от одной крайности к другой. После Потемкина, этого дикаря, она пленилась Мамоновым, общество которого сам принц де Линь находил для себя приятным. И теперь страсть грубого, неотесанного русского поручика послужила ей как бы отдыхом от утонченного ухаживания изнеженного польского дипломата.

Впрочем, Вольтер, Монтескье и французская литература не пострадали от этого. Как раз в это же время Екатерина сошлась со столь знаменитой впоследствии и доставившей ей немало хлопот княгиней Дашковой. Из трех дочерей графа Романа Воронцова, брата вице-канцлера, княгиня Дашкова была младшей. Старшая, Мария, вышла замуж за графа Бутурлина; вторая, Елизавета, мечтала по временам выйти замуж за великого князя. Это была фаворитка. Императрица назвала ее как-то в насмешку маркизой Помпадур, и за ней и при дворе так и осталось это прозвание. Третьей, Екатерине, было пятнадцать лет, когда великая княгиня встретила ее впервые в 1758 году в доме ее дяди, графа Михаила Воронцова. Молодая Воронцова не знала тогда ни одного русского слова, говорила исключительно по-французски и прочла на этом языке все книги, которые только могла достать себе в Петербурге. Она чрезвычайно понравилась Екатерине. Став вскоре женой князя Дашкова, молодая женщина последовала за ним в Москву, и Екатерина на два года потеряла ее из виду. Но в 1761 году княгиня Дашкова вернулась в Петербург и заняла на лето дачу, принадлежавшую ее дяде Воронцову и расположенную на полпути между Петергофом, где жила императрица, и Ораниенбаумом, местом обычного летнего пребывания великого князя и великой княгини. Каждое воскресенье Екатерина ездила в Петергоф повидаться с сыном, которого Елизавета по-прежнему не отпускала от себя. Возвращаясь домой, Екатерина часто заезжала на дачу Воронцовых, увозила с собой свою молодую подругу и проводила с ней остальную часть дня. Они говорили о философии, истории и литературе; касались самых важных научных и социальных вопросов. Может быть, они не избегали и более веселых тем разговора, но вообще эти две женщины, из которых одной было едва тридцать лет, а другой еще не было двадцати, редко смеялись вдвоем. Великая княгиня переживала в то время слишком тревожные дни, а у княгини Дашковой всегда был угрюмый характер. Впоследствии Екатерина стала находить ее общество менее приятным, – и в конце концов оно стало даже вовсе ненавистно ей. Но в то время будущая Семирамида была довольна, найдя человека, с которым могла говорить о предметах, совершенно неинтересных и недоступных красавцу Орлову. Екатерину прельщало и то, что она в русской женщине с чисто русским умом нашла отблеск, правда, бледный, той западной культуры, которую она, в смутных мечтаниях о будущем, решила насадить в своей громадной и варварской стране. И эта маленькая семнадцатилетняя особа, успевшая уже прочесть Вольтера, была для Екатерины ценной находкой, ее первой победой в деле пропаганды, которым она задалась. Затем, княгиня Дашкова была русской аристократкой и по происхождению и по браку принадлежала к двум влиятельным семействам. Это тоже имело свою цену. Наконец, под лоском образования, напоминавшего собственное образование Екатерины, такого же разнородного и неполного, среди случайных и отрывочных идей и знаний, почерпнутых Дашковой из быстро проглоченных книг, Екатерина открыла в своей подруге страстную и пылкую душу, всегда готовую на риск. Демон безумной отваги, живший в громадном, атлетическом теле ее нового любовника и избранника, был не чужд и этой девочке, хрупкой на вид. И Екатерина пошла рука об руку с нею до того дня, когда решилась судьба одной из них.

Но ни приобретение Орлова, ни новой подруги не заменили Екатерине потерю Бестужева. Этот опытный государственный деятель и мудрый советник требовал себе заместителя. И Екатерина нашла его в лице Панина. Панин был политическим учеником бывшего канцлера. Десять лет тому назад Бестужев даже намечал его в фавориты Елизавете. Панин был тогда красивым молодым человеком двадцати девяти лет, и царица поглядывала на него далеко не равнодушно. Но Шуваловы, которые считали место фаворита как бы своей неотъемлемой и родовой привилегией, заключили с Воронцовыми союз против Бестужева и взяли над ним верх. По словам одного свидетеля, который должен был быть хорошо осведомленным (Понятовского, в его «Записках»), Панин сделал крупную неловкость: он заснул в дверях ванной императрицы, вместо того чтобы войти туда в удобную минуту. Он был послан в Копенгаген, потом в Стокгольм, где играл довольно важную роль, принимая деятельное участие в борьбе против французского влияния. Но при перемене внешней политики, когда Россия и Франция стали в один лагерь против общих врагов, его пришлось отозвать в 1760 году. Елизавета решила назначить его на пост воспитателя великого князя Павла, остававшийся свободным после отставки Бехтеева. Шуваловы ничего не имели против этого. Единственный имевший значение в их глазах пост был занят теперь, после Александра Шувалова, потом Петра Шувалова, его брата, их двоюродным братом Иваном Шуваловым. Ивану Шувалову было только тридцать лет, и постаревший Панин казался уже неопасным для него.

Человек холодного, методического ума и беспечного ленивого нрава – эта беспечность с годами еще усилилась в нем, – Панин, казалось, был создан для того, чтобы служить противовесом тем восторженным и пылким людям, которыми окружила себя Екатерина. Его политические идеи уже по тому одному сблизили его с великой княгиней, что он не разделял прусских симпатий великого князя. Он оставался «австрийцем», как и Бестужев. Странный характер Петра тоже пугал его, тем более что ему вскоре пришлось лично пострадать от него. Панин много беседовал с Екатериной. А о чем можно было беседовать в то время, как не о событии, казавшемся все более близким и начинавшем, даже на противоположном конце Европы, волновать все умы? Елизавета умирала, и смерть ее не в одном только Петербурге должна была послужить сигналом к политическому перевороту неисчислимой важности. Результаты борьбы, завязавшейся между великими державами, зависели всецело от этой случайности будущего. После взятия Кольберга (в декабре 1761 г.) несколько лишних месяцев, предоставленных совместным действиям русских и австрийских войск, вызвали бы неизбежную и верную гибель Фридриха. Побежденный при Гросс-Егерсдорфе и Кунерсдорфе не создавал себе никаких иллюзий на этот счет. Но в то же время всем было ясно, что – восшествие на престол Петра III положило бы конец союзной кампании, направленной против прусского короля.

враждебных ей замыслов, глухо зарождавшихся у постели умирающей императрицы. Согласно свидетельству, внушающему доверие, Воронцовы хотели не более, не менее, как развести Екатерину с Петром и объявить незаконным рождение маленького Павла. После этого наследник Елизаветы мог бы жениться на фрейлине Воронцовой. К счастью для Екатерины, эти слишком честолюбивые стремления возбудили опасения и соперничество со стороны Шуваловых, которые, ударясь в противоположную крайность, намеревались выслать Петра в Германию и немедленно возвести на престол Павла при регентстве Екатерины. Панин занимал среднее положение между этими двумя враждебными лагерями, высказываясь за законный порядок вещей; он рассчитывал обеспечить таким образом и Екатерине, и себе возможность благотворно влиять на будущее правление племянника Елизаветы. Екатерина выслушивала его, но ничего не говорила. У нее были собственные планы, и она подолгу беседовала и с Орловыми.

II

Елизавета скончалась 6 января 1762 г., оставив в силе завещание, по которому Петр должен был наследовать ей. Да и имела ли она намерение изменить его в том или другом смысле? Это вопрос темный.

«Всеобщее желание и убеждение, – писал барон Бретейль в октябре 1760 года, – что она возведет на престол маленького великого князя, которого, по-видимому, страстно любит». Месяц спустя Бретейль рассказывал следующее:

«Однажды, когда великий князь уехал на день в деревню на охоту, императрица неожиданно приказала, чтоб в ее театре дали русскую пьесу и, против обыкновения, не пожелала пригласить ни иностранных послов, ни придворных, которые всегда присутствуют на таких спектаклях; вследствие этого императрица явилась в театр только с небольшим числом лиц ближайшей свиты. Молодой великий князь был вместе с ней, а великая княгиня, единственная из всех получившая приглашение, тоже пришла в свою очередь. Как только началось представление, императрица стала жаловаться на то, что в зале мало зрителей, и велела раскрыть двери для гвардии. Театр сейчас же наполнился солдатами. Тогда, по свидетельству всех присутствовавших, императрица взяла на колени маленького великого князя, чрезвычайно ласкала его и, обращаясь к некоторым из тех старых гренадер, которым она обязана своим величием, как бы представила им ребенка, говорила им, каким он обещает быть добрым и милостивым, и с удовольствием выслушивала в ответ их солдатские комплименты. Эта сцена кокетничанья продолжалась почти весь спектакль, и великая княгиня имела все время очень довольный вид».

с Петром. Но вернее всего, что Елизавета не могла или не сумела решиться на этот крайний шаг. К концу царствования она, несомненно, ненавидела племянника, но любовь к собственному покою все-таки в ней превозмогла. Поэтому смерть ее, усчитанная всеми еще за несколько лет вперед, легко могла вызвать революцию против этого последнего решения ее колеблющейся и расшатанной развратом воли. Барон Бретейль писал по этому поводу:

«Когда я думаю о ненависти народа к великому князю и заблуждениях этого принца, то мне кажется, что разыграется самая настоящая революция (при смерти императрицы); но когда я вижу малодушие и низость людей, от которых зависит возможность переворота, то убеждаюсь, что страх и рабская покорность и на этот раз так же спокойно возьмут в них верх, как и при захвате власти самой императрицей».

Так и случилось. Если верить Вильямсу, Екатерина еще за пять лет до того решила, что будет делать после смерти Елизаветы:

«Я иду прямо в комнату моего сына, – будто бы сказала она. – Если встречу Алексея Разумовского, то оставлю его подле маленького Павла; если же нет, то возьму ребенка в свою комнату; в ту же минуту я посылаю доверенного человека дать знать пяти офицерам гвардии, из которых каждый приведет ко мне пятьдесят солдат... В то же время я посылаю за Бестужевым, Апраксиным и Ливеном, а сама иду в комнату умирающей, где заставлю присягнуть командующего гвардией и оставлю его при себе. Если я замечу малейшее движение, то арестую Шуваловых». Она прибавляла, что у нее было уже свидание с гетманом Кириллом Разумовским и что тот отвечал за свой полк и ручался привести к ней сенатора Бутурлина, Трубецкого и самого вице-канцлера Воронцова. Она осмелилась будто бы даже написать Вильямсу: «Иоанн Васильевич (царь) хотел уехать в Англию; но я не намерена просить убежища у английского короля, потому что решилась или царствовать, или погибнуть».

’Отроша, новая императрица явилась в роковую минуту совершенно в другом свете. Французский историк рисует ее нам бросающейся к ногам своего супруга и выражающей готовность служить ему, «как последняя раба его царства». Екатерина была очень оскорблена, когда узнала впоследствии про этот рассказ, и с необыкновенным жаром старалась опровергнуть его правдивость. Читатель извинит нас, если мы сами не выскажемся окончательно на этот счет.

Но как бы то ни было, Петр совершенно мирно вступил в управление своим государством. Царствование его не замедлило оправдать всеобщие ожидания. За границей России Фридрих вздохнул свободно и по праву мог считать себя спасенным смертью Елизаветы. В самую же ночь своего восшествия на престол Петр разослал гонцов в различные корпуса русской армии с приказом прекратить неприятельские действия. Войска, занимавшие Восточную Пруссию, должны были прекратить наступательное движение; те, что стояли вместе с австрийской армией, – немедленно отделиться от нее. Кроме того, и тем и другим было отдано повеление сейчас же заключить перемирие, если только оно будет предложено прусскими генералами. В то же время император послал к Фридриху камергера Гудовича с собственноручным письмом, свидетельствовавшим о его дружелюбных намерениях. Затем ряд быстро чередовавшихся распоряжений и публичных демонстраций возвестил всем о коренной перемене во внешней политике и симпатиях императора. Даже актеры французского придворного театра были высланы вон, не получив при этом никакого обеспечения! Наконец, декларация, переданная в феврале представителям Франции, Испании и Австрии, показала им, чего они могли ожидать от нового правительства: Петр без всяких церемоний отворачивался от союзников; он объявил им свое намерение заключить с Пруссией мир и советовал им поступить так же. Сцена, о которой барон Бретейль картинно рассказывает в своей депеше, подчеркнула два дня спустя это последнее предупреждение императора. Она разыгралась 25 февраля 1762 г. на ужине у канцлера Воронцова. За столом сидели с десяти часов вечера до двух утра. Петр, говорит Бретейль, «все время буйствовал, пил и молол вздор». К концу ужина он встал покачиваясь и, повернувшись к генералу Вернеру и графу Гордту, провозгласил тост за прусского короля. «Теперь уже не то, что было за последние года, – прибавил он, – и мы вскоре еще иное увидим!» В то же время он перекидывался «улыбками и намеками» с Кейтом, английским посланником, которого называл «своим дорогим другом». В два часа утра гости перешли в залу. Здесь, вместо ломберного стола для обычной игры в фараон, стоял громадный стол, заваленный трубками и табаком. Чтобы угодить императору, надо было закурить и не выпускать трубку изо рта в течение нескольких часов, попивая в то же время английское пиво и пунш. Однако после довольно продолжительного совещания с Кейтом его величество предложил сыграть в «campi». «Это особая игра, – объясняет Бретейль, – вроде „chat qui dort“ или „as qui court“. Во время игры император подозвал к себе барона Поссе, шведского посланника, и пытался убедить его, что декларация, только что опубликованная Швецией, тождественна с русской.

– Она имеет целью только обратить внимание союзников на затруднения, которые они встретят, если будут продолжать войну, – возразил Поссе.

– Надо заключать мир, – ответил на это император. – Что касается меня, то я хочу этого.

в Германии.

– Ваш старый противник победил вас! – воскликнул сейчас же Петр со смехом. И он продолжал хохотать и повторять без конца свое словцо, как это обыкновенно делают пьяные. Барон Бретейль, несколько озадаченный, выразил уверенность, что ни ему лично, ни Франции никогда больше не придется уже сражаться с принцем. Царь ничего не ответил, но через несколько минут, видя, что граф Альмодовар, представитель Испании, тоже проигрывает, наклонился к французскому посланнику и сказал ему на ухо: «Испания проиграет». И опять засмеялся. Барон Бретейль едва владел собой. Но, призвав на помощь все свое хладнокровие, он ответил с достоинством: «Не думаю, государь». И стал доказывать императору, что силы Испании и Франции, соединенные вместе, представляют собой внушительную величину. Император произносил, вместо ответа, только насмешливые: «а, а!» Но когда французский дипломат сказал в заключение: «Если ваше величество останетесь верны принципам союза, как вы обещали и должны это сделать, согласно данному вами обязательству, то мы, Испания и Франция, можем быть спокойны», – Петр уже не мог сдержать себя. Он пришел в ярость и грубым голосом прокричал:

– Я вам объявил уже два дня тому назад: я желаю мира.

– И мы также, государь. Но мы хотим, как и ваше величество, чтобы этот мир был почетным и согласным с интересами наших союзников.

– Как знаете. Что до меня, то я желаю мира во что бы то ни стало. А потом поступайте, как хотите. Finis coronat opus. Я солдат и не люблю шутить.

С этими словами он повернулся к барону спиной.

– Государь, – сказал тогда значительным тоном барон Бретейль, – я отдам отчет своему королю в том, что вашему величеству было угодно объявить мне.

Это был полный разрыв. Канцлер Воронцов, которому сейчас же донесли о происшедшем, приписал слова Петра состоянию опьянения, в котором государь находился в ту ночь, а также его странному нраву. Воронцов принес барону Бретейлю свои извинения. Но ни в Петербурге, ни в Версале никто не сомневался в истинном смысле слов, произнесенных императором.

«Вы можете представить себе все мое негодование, – писал Бретейлю герцог Шуазёль, – когда я узнал о том, что произошло 25 февраля. Признаюсь вам, я не ожидал, что все это будет сказано в таком тоне; Франция не привыкла еще получать приказания из России. Не думаю, чтобы Воронцов мог дать нам какие-нибудь объяснения по этому поводу. Их бесполезно и спрашивать. Мы знаем теперь и так всё, что могли бы узнать, и следующее объяснение, которое мы получим, будет сообщение о союзе, заключенном между Россией и нашими врагами».

И действительно, через два месяца это соглашение было уже совершившимся фактом. 24 апреля Петр подписал мирный договор с Пруссией, включив в него параграф, возвещавший о скором заключении оборонительного и наступательного союза между обеими державами. Он открыто оповестил всех о своем намерении стать вместе с частью русской армии под начальство Фридриха. Это была его мечта, которую он лелеял давно. Еще в мае 1759 г. маркиз Лопиталь доносил своему правительству:

«Великий князь, разговаривая наедине с графом Шверином и князем Чарторыйским, стал восхвалять прусского короля и сказал графу Шверину буквально, что надеется иметь славу и честь принять когда-нибудь участие в войне под начальством короля Пруссии».

Один русский историк написал даже целую книгу, чтобы объяснить, в чем состояло то, что он называет «политической системой» наследника Елизаветы. По его мнению, все будущее России было бы поставлено на карту, если бы эта система могла быть осуществлена. Но, полагаем мы, этот историк оказывал Петру III и его политике слишком много чести. Думал ли в самом деле Петр о том, чтобы «пожертвовать устьями Западной Двины для того, чтобы утвердиться на устьях Эльбы, и оттолкнуть несколько миллионов своих соотечественников, чтобы ничто не мешало ему завоевать, с помощью Пруссии, несколько сот тысяч полугерманцев и полудатчан, находящихся за сотни верст от России?» Мы склонны думать, что Петр просто хотел выразить свое восхищение перед Фридрихом II и удивить Германию своим мундиром голштинского генерала. Он продолжал играть в солдатики; но – только, имея теперь свободу выбора, уже не довольствовался больше солдатами из крахмала.

Во внутренней политике Петр выказал себя тоже очень смелым реформатором. Указы следовали за указами: о секуляризации владений духовенства, об освобождении дворянства от обязательной службы, об упразднении «тайной канцелярии», т. е. отделения политической полиции. Что значило это поспешное законодательство? Был ли Петр в самом деле либерален? Если верить князю Петру Долгорукому, один из современников Петра III, князь Михаил Щербатов, объяснял по-своему появление указа о дворянстве. Раз вечером, когда Петру хотелось изменить своей любовнице, он позвал к себе статс-секретаря Дмитрия Волкова и обратился к нему с такими словами: «Я сказал Воронцовой, что проработаю с тобою часть ночи над законом чрезвычайной важности. Мне нужен поэтому на завтра указ, о котором говорили бы при дворе и в городе». Волков поклонился, и на следующий день Петр был очень доволен, но и дворянство также. Но возможно, что, поддаваясь отчасти влиянию окружающих и осуществляя не задумываясь идеи, внушаемые ему со стороны, Петр подчинялся в то же время и тому разрушительному инстинкту, который так часто встречается у детей и заставляет их ломать все, что подвернется им под руку, и при беспокойном уме Петра эта страсть разрушения принимала у него особенно угрожающий характер. Ему нравилось одним росчерком пера переворачивать весь строй государства и видеть вокруг себя испуганные этими быстрыми переменами лица. В этом выражались теперь его шалости. А может быть, он хотел подражать Фридриху. Но во всяком случае он искренно забавлялся и надеялся стать, в свою очередь, великим государем.

Рисковал ли он лишиться любви подданных и поколебать сам престол этой смелой ломкой внешней и внутренней политики? Не думаем. Чего только его подданные не видели и прежде! Духовенству был, разумеется, нанесен страшный удар, но оно промолчало. Дворянство имело повод радоваться, но оно осталось одинаково безмолвным. Только сенат предложил воздвигнуть императору золотую статую, от которой тот отказался. Впоследствии все уверяли, что видели симптомы полной дезорганизации в правительственной машине России еще до события, положившего конец новому царствованию. Но такие наблюдения всегда делаются задним числом. А пока Петр царствовал спокойно, несмотря на свои фантастические выходки: ведь Бирон, до него, позволял себе еще более рискованные. И, очевидно, государственный механизм России походил на те массивные сани, которые везли до Москвы Екатерину и ее участь: ему были не страшны никакие ухабы, никакие потрясения.

фронт и сражаться с пруссаками против Австрии после того, как она билась с австрийцами против Пруссии. Ненависть к остроконечной каске, приписанная солдатам, находившимся в 1762 г. под командой какого-нибудь Чернышева или Румянцева, кажется нам плодом чисто современного воображения. Во-первых, вопрос об остроконечной каске не существовал вовсе: воины Марии-Терезии были совершенно такими же немцами, как и солдаты Фридриха. Но Петр хотел ввести в армию прусскую дисциплину, и этого она ему не могла простить. У нее была собственная дисциплина; за малейший проступок гренадеры, которые были при Елизавете в таком почете – и по заслугам, – подвергались в ее царствование трем, четырем, даже пяти тысячам палочных ударов – и находили это вполне законным. Иногда они оставались каким-то чудом живыми после этой ужасной пытки и безропотно становились опять в ряды. Но зато им показалось теперь совершенно невыносимым проделывать несколько раз кряду какое-нибудь учение из-за недостатка в общей картине маневра. Затем Петр осмелился коснуться их мундиров. Это была вторая обида. Наконец он стал поговаривать о том, чтобы упразднить гвардию, как его дед упразднил когда-то стрельцов. Это значило поднять руку на «святая святых». За последние полвека гвардия была в сущности самым прочным элементом во всей империи. А новый царь распустил кавалергардов, тот самый полк, унтер-офицеров которого покойная императрица приглашала к себе за стол. Он заменил их голштинцами. Принц Георг Голштинский был назначен главнокомандующим всей русской армии и поставлен во главе конной гвардии, которая до того не знала никогда другого командира, кроме самого государя. Это переполнило чашу. Нам кажется, что более или менее единодушные свидетельства современников о враждебном настроении общественного мнения, вызванном поступками нового императора, имеют в виду именно эти его военные реформы и впечатление, которое они производили в войсках. Мы уже знаем, что значило слово «общество» в России того времени.

А недовольным, доведенным до негодования и отчаяния, была Екатерина. По отношению к ней какой-то дух безумия, по-видимому, овладел Петром. После 15 января 1762 г. барон Бретейль писал герцогу Шуазёлю:

«Императрица находится в самом тяжелом положении; с нею обращаются с глубочайшим презрением. Я уже указывал вам, ваша светлость, что она призывает себе на помощь философию, но говорил также, как мало это лекарство подходит к ее нраву. С тех пор я узнал, и не могу в этом сомневаться, что она начинает уже с большим нетерпением выносить поведение императора по отношению к ней и высокомерие госпожи Воронцовой. Я не могу представить себе, чтобы эта государыня, смелость и решительность которой мне хорошо известны, не отважилась бы рано или поздно на какой-нибудь крайний шаг. Я знаю, что у нее есть друзья, старающиеся ее успокоить, но готовые для нее на все, если она этого от них потребует».

В апреле, переехав в новый дворец, отделка которого уже близилась к концу, Петр занял один из флигелей, а жене назначил апартаменты на противоположном конце другого. Рядом же с собой он поместил Елизавету Воронцову. С известной точки зрения Екатерина должна была остаться довольной таким распоряжением: оно давало ей больше свободы, а в свободе Екатерина нуждалась до последней степени. Она опять была беременна и на этот раз уже никак, даже по простой случайности, не могла назвать императора отцом своего ребенка. А между тем эта беременность могла служить наглядным объяснением пренебрежения, о котором говорит барон Бретейль, и как бы официальным одобрением того положения вещей, которое Екатерина едва выносила. Петр же делал его еще мучительнее ежеминутными возмутительными выходками, грубостями и мелочными, жестокими придирками. Однажды, ужиная со своей любовницей, он послал за графом Гордтом, сидевшим у императрицы. Швед, не осмеливаясь сказать Екатерине, куда его зовут, отклонил приглашение императора. Тогда Петр явился за ним лично, грубо объявил ему, что его ждет Воронцова, и заставил его следовать за собой. Другой раз, узнав, что императрица любит фрукты, он запретил подавать их на стол. Временами в нем просыпалась и ревность. Так, Екатерина любила нюхать табак по обыкновению, распространенному в то время даже среди молодых и красивых женщин. Эта привычка появилась у Екатерины рано, и она не бросала ее во всю свою жизнь. Но Сергей Голицын рассказывает, что она должна была, по приказанию императора, отказаться от нее временно, так как имела несчастье попросить как-то отца князя Голицына одолжить ей свою табакерку. Известна сцена, ставшая знаменитой, когда император публично оскорбил императрицу, бросив ей в лицо грубую брань. Это случилось 21 (9) июня 1762 года на парадном обеде на четыреста персон, данном особам трех первых классов и иностранным послам по случаю ратификации мирного договора с Пруссией. Императрица занимала свое обычное место посреди стола. Император, имея по правую руку барона Гольца, сидел на одном из концов. Прежде чем пить за здоровье Фридриха, Петр поднял бокал за императорскую фамилию. Не успела Екатерина поставить своего бокала на стол, как император послал к ней флигель-адъютанта Гудовича спросить, почему она не встала в знак уважения к его тосту.

сказать императрице, что она дура и должна была бы знать, что оба принца Голштинские, дяди императора, тоже принадлежат к императорской фамилии. И, очевидно, боясь, что Гудович не исполнит в точности данного ему поручения, Петр на весь стол закричал: «Дура!» – обращая непосредственно это приветствие той, которой оно предназначалось. Все слышали слова императора. На глазах у Екатерины блеснули слезы.

Но это были еще только оскорбления. Петр имел безумие прибавить к ним и угрозы. В тот же день фрейлина Воронцова получила орден св. Екатерины, который жаловался обыкновенно только лицам императорского дома и принцессам крови. Сама Екатерина получила его лишь после официального обручения с будущим императором. Кажется, выходя из-за стола, Петр, как всегда, пьяный, отдал даже князю Барятинскому приказ арестовать императрицу. И только увещания принца Георга Голштинского заставили императора отказаться от своего намерения. Но все были уверены, что рано или поздно Петр решится на это. Говорили, что его подговаривают Воронцовы; что он хочет постричь Екатерину в монастырь, заключить в тюрьму маленького Павла и жениться на фаворитке. Елизавета Воронцова имела теперь над ним неограниченную власть. Такая именно любовница, как она, была вполне под стать этому паяцу в императорской мантии с манерами немецкого капрала. Она была некрасива. «Уродливая, грубая и глупая», говорит про нее Массон. Немец Шерер, который все в Петре находил прекрасным, признается все-таки, что, выбрав себе такую подругу, Петр выказал очень прискорбный вкус. И это, по мнению Шерера, единственное, в чем можно было бы упрекнуть Петра. Воронцова была зла и невоспитанна. «Она божилась, как солдат, косила, воняла и плевалась при разговоре». По-видимому, она даже бивала иногда императора, но зато напивалась вместе с ним пьяной, и это служило ему удовлетворением. Рассказывают, что в минуту переворота, погубившего и Петра, и его любовницу, и их безумную затею, манифест о низвержении Екатерины и возведении на престол Воронцовой был уже готов и должен был быть опубликован в непродолжительном времени.

Таким образом, Екатерина стояла перед дилеммой, разрешение которой и в том и в другом смысле подвергало ее страшной опасности, с тою только разницей, что в первом случае она не могла ничего выиграть, а во втором могла немногое потерять. Она и сделала, соответственно этому, свой выбор.

III

точных документах. Рюльер, по-видимому, совершенно ошибся, приписывая Панину и княгине Дашковой такое большое значение в подготовлении этого события. По его мнению, они сделали все или почти все. Однако, по словам того же Рюльера, инициатива принадлежала все-таки княгине Дашковой, которая решила пожертвовать добродетелью, чтобы добиться помощи Панина, выражавшего, по-видимому, мало желания впутываться в рискованное предприятие. Нужно прибавить, что княгиня должна была долго колебаться, прежде чем отдаться Панину, ухаживания которого она первоначально отклоняла, так как боялась, что их связывают узы очень близкого родства. Она считала себя его дочерью. Но бывший посредником между ними пьемонтец Одар – очень темная личность, – ставший с некоторых пор секретарем Екатерины, убедил ее стать выше этих соображений, и после этого оба любовника начали уже дружно работать. К несчастью, они не вполне сходились с Екатериной насчет той цели, которою должны были увенчаться их усилия. Под влиянием книг, прочитанных княгиней, и пребывания Панина в Стокгольме они оба прониклись революционными идеями. Они соглашались дать Екатерине власть, но только на определенных условиях. Она же отказывалась от всяких компромиссов и, имея у себя под рукой также и Орловых, готова была, по-видимому, обойтись без услуг княгини Дашковой. Тогда с той и другой стороны было решено работать самостоятельно над ниспровержением Петра с тем, что в будущем выяснится, кто будет его преемником. Это было своего рода «параллельное действие». Княгиня Дашкова и Панин искали себе партизан среди высших офицеров армии, спускаясь иногда до солдат. Орловы же действовали по преимуществу среди нижних чинов и изредка обращались и к их начальству. Обе партии встречались в казармах, но, как незнакомые, смотрели друг на друга с недоверием. Наконец Екатерине удалось соединить обе интриги и взять в свои руки руководство заговором.

Дашковой, сделанное Дидро, который познакомился с ней впоследствии в Париже:

«Княгиню никак нельзя назвать красивой: она маленького роста; лоб у нее большой и высокий, щеки толстые и одутловатые, глаза – ни большие, ни маленькие, сидящие несколько глубоко в своей орбите; черные волосы и брови, приплюснутый нос, большой рот, толстые губы, испорченные зубы, шея круглая и прямая, как обыкновенно у русских, высокая грудь, полное отсутствие талии, быстрые движения, мало грации, никакого благородства...»

В действительности она имела, может быть, благодаря живости своего характера, некоторое влияние на холодный ум будущего первого министра Екатерины; но чтобы он ради нее забыл не только свою любовь к покою, но и обычную осторожность и принял участие в предприятии, рискованности которого не мог не сознавать, – это кажется нам очень невероятным. А чтобы Екатерина решилась вручить свои интересы, свою личную судьбу и участь сына, свои честолюбивые планы и самую жизнь в руки восемнадцатилетней заговорщицы – это мы уже совершенно отказываемся допустить. Сама княгиня рассказывает нам, впрочем, в своих «Записках», как встретила Екатерина ее первые предложения. Это случилось незадолго до смерти Елизаветы. Раз вечером, зимой, около полуночи, к великой княгине, уже лежавшей в постели, вбежала ее подруга, задыхающаяся и дрожащая не то от волнения, не то от холода, и стала умолять Екатерину довериться ей, ввиду той опасности, которая Екатерине угрожала. Она хотела знать, в чем состоял план будущей императрицы, и просила указаний, чтобы знать, как действовать. Екатерина в ответ на это позаботилась прежде всего о том, чтобы спасти от простуды смелую искательницу приключений. Она уложила ее рядом с собой, завернула ее в одеяла и осторожно посоветовала ей вернуться скорее в собственную постель и не волноваться: плана у Екатерины не было никакого, и она во всем полагалась на Провидение.

Не может быть никакого сомнения, что княгиня значительно исказила впоследствии роль, сыгранную ею в событиях 1762 года. Если верить ее «Запискам», роль эта была первенствующей. Превзойдя самого Рюльера, она выдает себя в них главной вдохновительницей и руководительницей революционного движения. Орловы и даже Панин будто бы только исполняли ее приказания. Это она направляла всю интригу и все подготовила. Но зато совершенно иначе звучат ее признания, записанные с ее слов Дидро:

«Она низводила свои личные заслуги и заслуги других (в этом деле) почти на нет; она говорила, что все они были опутаны какими-то невидимыми нитями, которые вели их вперед, они сами не знали куда».

Правду же нужно, по всей вероятности, искать, как и всегда, в чем-нибудь среднем между этими двумя противоречивыми уверениями; даже Фридрих, который уже должен был быть хорошо осведомленным, по-видимому, тоже заблуждался, когда говорил впоследствии графу Сегюру: «Все было сделано Орловыми, а княгиня Дашкова только пахала, сидя на рогах у вола». Но Орловы были молодыми людьми без всякого образования, авторитета и опыта, еще менее способными на серьезное дело, чем княгиня Дашкова; дядя же ее, князь Михаил Воронцов, – он терпеть ее не мог, – признает все-таки важность услуг, оказанных ею несколько против его воли делу, которое не могло быть ему вполне симпатично.

Что касается Панина, то, по свидетельству самой Екатерины, переворот, имеющий целью заместить царствующего императора новой императрицей, не мог очень соблазнять этого государственного человека, которым во всех его поступках прежде всего руководило холодное и расчетливое честолюбие. Он признавал, что царствование Петра III принимает нежелательный характер, но находил, что у императора есть уже законный преемник – его воспитанник Павел. Он наверное предпочел бы быть воспитателем императора, а не великого князя. Притом, зная характер Екатерины, он угадывал, что при ее царствовании он будет играть для нее, даже призванный в первые ряды, роль только статиста и подчиненного. И он не ошибался. Ввиду всех этих соображений, он, надо думать, держал себя до последней минуты в стороне.

Итак, не выходя из области данных, исторически доказанных или, по крайней мере, правдоподобных, надо признать, что заговор, подготовивший восшествие Екатерины на престол, остается до сих пор невыясненным. Но, судя по тому, что мы знаем о нем или можем о нем предполагать, он вполне оправдывает строгий приговор, произнесенный над ним Фридрихом: «Их заговор был безумен и плохо задуман».

сказать, что в сущности высказанные им тогда взгляды и его поведение вовсе не заслуживали порицаний, которым он подвергся после восшествия Екатерины на престол. Известна двусмысленная роль, которую правительство Людовика XV предназначало этому молодому и блестящему дипломату, посылая его на берега Невы. Но справедливость требует сказать, что он даже и не пытался начать ее разыгрывать. Во-первых, он нашел уже занятым то место возле Екатерины, которое для него имели в виду. И, во-вторых, герцог Шуазёль забыл запретить ему взять с собой в Петербург жену. А она была молодая, хорошенькая и умела защищать свои права. Поэтому отношения нового посланника с императрицей ограничивались простым обменом вежливостей. После же сцены 26 февраля 1762 года – мы приводим ее выше – даже официальное положение барона Бретейля стало трудным, если не невыносимым, и он не замедлил воспользоваться этим, чтобы попросить, чтоб его отозвали. К этой просьбе он присоединял еще свои политические соображения, более чем далекие от мысли о соглашении с Россией. «Я нахожу, что следует думать только о том, чтобы уничтожить ее», писал он.

«гневе» и своем «презрении» к народу – подвластному Петру III. Эти взаимно натянутые отношения между обоими государствами еще осложнились вопросом этикета. Несмотря на то, что был уже июнь 1762 года, барон Бретейль все еще не мог добиться аудиенции у нового императора, в которой ему отказывали, потому что он не захотел первый сделать визит принцу Георгу Голштинскому. В то же время и Чернышев грозил в Париже сложить с себя обязанности полномочного министра, если там не признают за его государем титула императора, так как «Петр III соизволил согласиться, чтобы его именовали так все державы мира, хотя титул царя, без сомнения, во всех отношениях самый прекрасный из всех, которые носили когда-либо монархи». В конце концов Бретейль получил приказ обещать эту уступку, если ему дадут аудиенцию, не предъявляя к нему новых требований; в противном же случае должен был представить свои отзывные грамоты. Получив новый отказ 18 июня 1762 года, Бретейль сделал то, что ему было предписано свыше. Но, уезжая из России, он все-таки решил позондировать почву вокруг Екатерины. Его встретили здесь с неопределенными выражениями соболезнования, очевидно, недостаточно вескими, чтобы заставить его ослушаться своего правительства. И только накануне отъезда, 24 июня, к нему явился Одар, которого он считал темным авантюристом. Он и прежде сталкивался с ним и даже отчасти покровительствовал ему, так как знал, что тот находится в сношениях с лицами, близкими императрице, но никак не предполагал, чтоб Одар мог быть лично уполномоченным ее посредником. Впоследствии сама Екатерина стала, по-видимому, стыдиться услуг, оказанных ей этим человеком, и быстро спровадила его прочь. Но теперь Одар объявил Бретейлю, что он послан государыней; что, «побуждаемая самыми верными подданными своего государства и доведенная до крайности поведением мужа, она решилась пойти на все, чтобы положить этому конец». С этой целью она просила в долг 60 000 рублей. Бретейль отнесся к словам Одара с недоверием. До сих пор императрица никогда не посылала к нему пьемонтца с каким бы то ни было поручением. Он не знал, что Одар стал с некоторых пор ее секретарем. Однако он не отказал все-таки в деньгах, как уверяли потом. Он только принял необходимые предосторожности. Он попросил Одара принести ему собственноручную записку от императрицы, где были бы написаны следующие, продиктованные им, слова: «Поручаю подателю этого письма передать вам мои прощальные приветствия и попросить вас сделать для меня небольшие покупки». Это был своего рода кредитив, который он хотел получить от Екатерины, и его требование не могло показаться ей чрезмерным. Отдать такую значительную сумму в руки Одара, не имевшего никаких письменных удостоверений своего полномочия, значило бы для барона Бретейля рисковать и состоянием, и карьерой. Впрочем, пьемонтец и не настаивал, чтобы ему выдали деньги немедленно. По его словам, императрица желала только, чтобы в нужную минуту ей выдали эту сумму под простую расписку. Бретейль отдал тогда распоряжение Беранже, которого оставлял в Петербурге заведующим делами посольства: если бы Беранже принесли от императрицы письмо, составленное в условленных выражениях, то он должен был бы немедленно послать к Бретейлю курьера в Варшаву, и Бретейль решил бы тогда, как ему поступить. Он никогда не получал из Парижа инструкций, позволявших ему оказывать императрице денежные услуги и повторить роль де ла Шетарди в 1740 году. Выгода, которую принесли Франции подвиги этого дипломата, вряд ли могла поощрить теперь Бретейля к повторению подобных опытов. Да и депеши герцога Шуазёля предписывали ему, напротив, осторожность и сдержанность. Кроме того, посвященный в тайны личных симпатий Людовика XV, Бретейль знал, что король с решительным неодобрением отнесся бы к такому вмешательству в русские дела. Но, несмотря на все это, не должен ли был Бретейль стать выше этих соображений? Или, по крайней мере, хоть отложить свой отъезд? Но он не сделал этого по той простой причине, что, даже допуская, что Одар был уполномочен самой императрицей и что те приготовления к государственному перевороту, на которые намекал пьемонтец, существовали в действительности, он считал их все-таки недостаточно серьезными и притом обреченными на верный неуспех. Того же мнения был и Беранже. Десять дней спустя после отъезда барона Бретейля Одар опять заявил о себе, назначая Беранже свидание поздно ночью где-то в пустынном месте. Но, вместо записки, которую требовал барон, он принес ему другую: «Покупка, которую мы имели в виду, будет наверное вскоре сделана, но обойдется гораздо дешевле; поэтому деньги более не нужны», – стояло там. Итак, императрица не просила уже ни о чем больше. Беранже был этому очень рад, тем более что ее второе поручение, переданное через Одара, показалось ему еще более подозрительным, во всяком случае более странным, чем первое. Зачем, уже не нуждаясь в его помощи для дела, о котором шла речь, его все-таки извещали о том, что оно в скором времени будет приведено в исполнение? К чему это могло послужить? Разве только к тому, чтобы доказать неосторожность и легкомыслие пресловутых заговорщиков? Беранже увидел «столько тумана в голове господина Одара, столько лиц, замешанных в этой тайне, такую бессмыслицу в их поступках и такое бессилие», что не сомневался в полном их поражении. Имена руководителей заговора, названные ему, еще более укрепили его в этом убеждении. Это были, по словам Одара, княгиня Дашкова, «неосторожная до крайности, хотя и смелая», говорит про нее Беранже; затем гетман Разумовский, «ленивый, ограниченный и совершенно апатичный», и граф Панин, «человек замкнутый и скромный, с мудрым и хитрым умом, но занимающий подчиненное положение». Об Орловых Одар даже не упомянул. Их имя ничего не могло бы сказать в то время французскому посланнику. Какие-то поручики! Какое значение могла иметь их помощь?

дня, не заключает в себе ни одной фразы, которая указывала бы на то, что он предвидел событие. И это не было дипломатической сдержанностью с его стороны, потому что он часто отзывался в своих письмах о Петре в очень резких выражениях. Он не стесняясь говорил также или во всяком случае давал понять, что дворцовая революция была бы благодеянием для России и в особенности для ее союзников. Но он никого не считал способным произвести ее. Это мнение разделял и Кейт. Фридрих, более проницательный или лучше осведомленный, волновался, посылал предупреждения своему новому союзнику, но и он не думал о Екатерине как о заместительнице мужа. Он подозревал скорей заговор в пользу молодого Иоанна.

И в общем никто из лиц, наиболее заинтересованных в том, чтобы быть готовыми к великому событию, не предполагал, что оно так близко, и не ожидал его. Кто стал бы обращать внимание на подпольную и неумелую интригу нескольких безумцев? По одной версии – она принадлежит княгине Дашковой – сами заговорщики не были дальновиднее: «Дело уже сильно подвинулось вперед, а ни она, ни императрица, никто другой о том и не подозревали. За три часа до революции все считали, что находятся еще чуть ли не за три года до нее».

– никем не было составлено определенного плана или даже точного представления о том, как действовать и какие средства употребить, чтобы достичь намеченной цели. Каким образом низвести Петра с престола и посадить на его место Екатерину? Никто этого не знал. По признаниям, которыми Одар счел своим долгом отблагодарить Беранже, было несколько попыток овладеть особой императора, но они успеха не имели. Насколько можно судить, все действовали на авось. Княгиня Дашкова, – это возможно, – склонила на свою сторону нескольких офицеров. Братья Орловы – и это уже совершенно достоверно – раскинули по казармам широкую сеть пропаганды и подкупа. В деньгах у них недостатка не было, даже до попытки занять у барона Бретейля, сделанной в последнюю минуту. В начале марта Григорий Орлов получил место казначея артиллерийских войск. Генерал-фельдцейхмейстер, злополучный любовник княгини Куракиной, только что умер, и его преемником был назначен бывший камергер молодого двора, когда-то удаленный от Екатерины за свою будто бы чрезмерную преданность ей – как находила тогда Елизавета – француз Вильбуа. Вильбуа был сыном бывшего пажа Петра I, произведенного впоследствии в вице-адмиралы. Очевидно, было предначертано свыше, что француз опять сыграет выдающуюся роль в государственном перевороте, возводившем на русский престол новую императрицу, и что у Шетарди найдется-таки заместитель. Вполне вероятно, что выбор для места казначея пал на Григория Орлова, благодаря личному вмешательству нового генерал-фельдцейхмейстера, действовавшего под внушением самой Екатерины. Иначе нельзя было объяснить назначение молодого офицера на этот ответственный пост. Равносильно было бы поставить войсковую кассу на расхищение прохожим на большую дорогу. Помощник Вильбуа, генерал-лейтенант Пурчур, обратил на это внимание, но ему сказали, что Орлову покровительствует императрица, и он умолк. Казначей стал сейчас же беззастенчиво распоряжаться вверенными ему деньгами. Таким образом Орловым удалось завербовать до девяноста девяти солдат в каждом из четырех гвардейских полков: в Измайловском (это был первый полк, перед которым явилась Екатерина в день государственного переворота), в Семеновском, Преображенском и в Конногвардейском, где служил знаменитый Потемкин.

один из солдат, переманенных Алексеем Орловым, гренадер Стволов, потребовал какого-нибудь знака от императрицы, чтобы убедиться в действительности заговора. Ему обещали, что, если он будет стоять на ее дороге во время прогулки государыни по парку императорского дворца, то ее величество даст ему облобызать свою руку. Екатерина охотно согласилась на этот маневр, так как ничем при этом не рисковала. «Ведь мне все целовали руку», говорила она впоследствии Храповицкому. Но добрый солдат был тронут до глубины души. Он со слезами склонился над рукой императрицы и стал ее горячим сторонником.

– его приписывают ей самой – она говорит, что стала обращать внимание на предложения, которые ей делали с самой смерти Елизаветы, только с того дня, когда, публично оскорбив ее, Петр дошел в своей дикости и злобе до того, что хотел ее арестовать. Это случилось, как мы знаем, 21 июня, т. е. за несколько недель до государственного переворота. Но и после этого времени, и вплоть до того дня, когда Петр был лишен престола, ничто не указывает на активное участие будущей самодержицы в происках ее друзей. До роковой минуты Екатерина, по-видимому, стремилась только разыгрывать роль наружного спокойствия и выдержки. И в этом отношении она была бесподобна. Искусство, с которым она умела противополагать поведению мужа свое собственное и подчеркивать все отталкивающее в его выходках тем, что во всех поступках доводила до крайности противоположные побуждения, – ставит ее в первые ряды политических актрис всех времен. Смерть Елизаветы и множество сложных церемоний при ее погребении, предписываемых и обрядами православной церкви и этикетом двора, дали новому императору первую возможность проявить всю странность и грубость своего характера. Он не преминул воспользоваться этим случаем и выказал себя до последней степени непристойным. Екатерина же, напротив, вызвала всеобщее восхищение и сочувствие теми знаками почитания и дочерней преданности к покойной, на которые не скупилась.

«Никто, – писал про нее барон Бретейль, – так не усердствует в воздаяниях последнего долга покойной императрице, которые, по правилам греческой веры, очень разнообразны и полны суеверия; она (Екатерина) наверное в душе над ними смеется, но духовенство и народ считают, что она глубоко растрогана ими, и ставят ей это в заслугу».

и полным презрением. На торжественной обедне в придворной церкви по случаю праздника Троицы австрийский посланник с удивлением увидел, что император без стеснения разгуливает по храму и громко разговаривает с придворными кавалерами и дамами, в то время как императрица, стоя неподвижно на своем месте, казалась погруженной в молитвы.

Петр, становившийся все более несдержанным, забывался ежеминутно до того, что доходил до кулачной расправы с лицами своей свиты, даже с высокими сановниками и верными своими слугами, и делал это публично, на глазах у всего двора. Нарышкин, Мельгунов, Волков подверглись поочередно этому оскорблению. Екатерина же была воплощением самой кротости. Все соприкасавшиеся с ней оставались в восторге от ее приветливости, ровности нрава, любезности. В противоположность грубости мужа, от которой ей самой приходилось страдать, она держала себя с таким достоинством, что невольно вызывала общую симпатию, не допуская в то же время, чтобы это чувство переходило в жалость к ней и признание ее опалы. На знаменитом банкете, где ее назвали дурой, она пролила несколько слез, как раз столько, чтобы растрогать свидетелей этой тяжелой сцены; но потом сейчас же, повернувшись к графу Строганову, стоявшему за ее креслом, она попросила его рассказать ей что-нибудь веселое, что рассмешило бы ее и отвлекло бы внимание присутствующих.

Была минута, когда она сумела замаскировать свои чувства настолько, что казалась благосклонной и снисходительной к самому Петру. Все дипломаты отмечают в своих письмах неожиданное сближение между августейшими супругами. Императрица, улыбающаяся и обворожительная, стала появляться на ужинах Петра, на его оргиях пива и табака. Она мужественно переносила запах трубок, тяжелое дыхание перепившихся немцев и их грубые шутки. Для Екатерины наступала критическая минута. Как мы уже говорили, она была беременна. И ей надо было во что бы то ни стало скрыть от всех свое положение, в особенности от императора. Говорят, что в день, когда у нее начались роды, ее верный слуга Шкурин поджег свой дом, расположенный в предместье города, чтобы отвлечь туда любопытных. Петр, разумеется, тоже побежал на пожар, чтобы насладиться его зрелищем и раздавать направо и налево бранные слова и удары палкой. За ним последовали все фавориты. И Екатерина 23 апреля благополучно разрешилась от бремени сыном, которому было дано имя Бобринского и который положил основание одному из знатнейших родов в России. Мы еще встретимся с ним впоследствии. Приблизительно в это же время, в ответ на комплимент одного из придворных, восхищавшегося цветущим видом и красотой императрицы, блестевшей, как луч света, посреди приближённых, у нее вырвалось такое признание:

«Если бы вы знали, чего стоит иногда быть красивой!»

что безумства мужа должны вызвать кризис: тогда она могла бы начать действовать. И стала бы действовать наверное без всякого колебания; это она знала также. Но пока, как она говорила княгине Дашковой, она всецело полагалась на Провидение. По мнению Фридриха, ей и не оставалось, впрочем, ничего другого. Она еще ничем не могла руководить, – говорил он впоследствии, припоминая все обстоятельства государственного переворота 1762 года, – она просто бросилась в объятия тех, кто хотел спасти ее». Да в Екатерине никогда и не было умения вести интригу, комбинировать, не было той осторожности и ловкости, которые необходимы, чтобы довести до конца трудное предприятие. Сила Екатерины была в ее несокрушимой воле. Здесь она действительно почти не знала себе равных. Но, благодаря этому складу своего характера, она по преимуществу должна была рассчитывать, – что и делала всю свою жизнь, – на ту высшую и таинственную силу, к которой взывала в своем разговоре с княгиней Дашковой и могущество которой признавал и сам Фридрих, хотя и называл ее непочтительно: «Его священное величество случай». И, вручая свою судьбу Орлову, как это было теперь, или Потемкину, как это было впоследствии, Екатерина и отдавалась, собственно говоря, именно случаю. С Орловым он принес ей счастье; с Потемкиным счастье и, пожалуй, и гений. Когда же с Зубовым он не дал ей ни гения, ни счастья, это было ее гибелью. Но Екатерина все-таки осталась великой. В настоящую же минуту случай должен был даровать ей победу. Впрочем, она была обязана этой победой не ему одному: ей помог в ее смелом предприятии тот самый человек, против которого оно было направлено. «Он дал прогнать себя с престола, как мальчик, которого отсылают спать», сказал все тот же Фридрих про Петра III.

Разделы сайта: